Синее на желтом
Шрифт:
…«Ну будьте здоровы, люди, не скучайте тут без меня», — говорю я громко, а хотелось мне сказать другое: «Ну, будь здорова, Лида, не скучай тут без меня» — вот что мне надо было сказать. И, конечно, не громко, не вслух пока, а шепотом. Но говорить с женщиной шепотом в редакционной землянке при товарищах нехорошо. Я и сам не люблю, когда при мне шепчутся. А мне пока хотелось говорить с Лидой только шепотом, а еще лучше на ухо, потому что никто, никто на свете не должен услышать, что я ей хочу сказать.
Лида перестает стучать на машинке и поднимает на меня глаза. «Уже идешь, Сема? Если не возражаешь, я тебя немного провожу». Это было ошеломляющее предложение. Обычно она говорила: «Голова тяжелая, пойду, подышу свежим воздухом». И выходила. Одна выходила. И никто, разумеется, не осмеливался идти вслед за ней. А сейчас… Она оставляет в машинке недописанную страницу и, накинув на плечи дежурный тулуп, первой выходит из землянки. И я выхожу за ней, не оборачиваясь, — мне не хочется видеть в этот момент глаза товарищей, потому что я убежден (но как выяснилось потом, без всяких на то оснований), что все редакционные мужики ухаживают за Лидой, домогаются ее любви и ревнуют ее ко мне. А я, в свою очередь, ревновал ее ко всем, даже к «Деду», седобородому нашему метранпажу. «Холодно, — говорит Лида. — Помоги мне влезть в рукава». Я помогаю Лиде влезть в рукава тулупа и, пока делаю это, несколько раз прикасаюсь руками к ее затылку, шее, щекам, волосам. И меня… только этого я не стану описывать, и без меня известно, как действуют подобные прикосновения. Скажу лишь, что здорово действуют — они тут же соединили наши руки, и дальше мы уже идем рука в руке, как дети, но это только так (или по инерции, или для умилительности) говорится, как дети, а мы идем рука в руке, как мужчина и женщина, — вот это будет точно, вот это будет правда, потому что нас обуревают совсем не детские желания. Но мы даже поцеловаться не осмеливаемся — на людях, по-моему, можно обмениваться только «безгрешными» поцелуями, а мы оба (за это я ручаюсь, что оба) жаждем «греховных» поцелуев. И объятий жаждем, а тут повсюду землянки штабных отделов и подразделений, тут, что ни шаг, то радиостанция, то зенитная батарея, то какой-то склад… И у каждого из этих объектов часовые — то и дело слышатся их властные окрики и команды: «Взять влево!», «Взять вправо!», «Назад!», «Кругом!», и нам ничего другого не остается, как повиноваться. Я повинуюсь молча — привык, и Лида уже тоже должна была привыкнуть, но она почему-то негодует и даже делает попытку поругаться с одним из часовых. «Не надо, Лидушка, не надо, часовой всегда прав», — прошу я и веду Лиду дальше в степь, где, заслонив собой половину горизонта, стоит огромная, как многоэтажный городской дом, скирда соломы. Впрочем, «я веду» — не совсем точно. Это нас обоих ведет к скирде стремление уединиться. Я по опыту знал (а вот откуда это могла знать исконная горожанка Лида — непонятно), что скирда даст нам такую возможность: когда мальчишкой я вместе с родными кочевал по этим степям, мне частенько приходилось ходить к таким скирдам за топливом для кухонной плиты и печки — «грубы», обогревающей нашу комнату. Стоило только маме сказать: «Сбегай, сынок, насмыкай соломы на топку», как я с превеликой охотой бежал к ближайшей скирде, прихватив с собой веревку, чтобы увязать солому и железную острогу с зазубринами — по-здешнему «смык».
Я обычно высмыкивал солому в одном и том же месте, все больше углубляясь в скирду, пока в ней не образовывалась пещерка. В таких пещерках я и прятался, хотя прятаться мне было тогда не от кого и незачем, но в ту пору я отчаянно любил все тайное: тайные слова, тайные знаки, тайные убежища… Так неужели сейчас эта скирда не предоставит нам убежища?! Сокрытого от всего мира. Тайного убежища. Для великого таинства убежища. Мы оба — Лида и я — понимали, что во всей это бескрайней степи ни за что не найти нам более укромного места, чем эта скирда. Она обязательно приютит, спрячет, укроет, только бы поскорее дойти до нее. Но вдвоем мы до нее так и не дошли, потому что скирда эта, как и все тут, охранялась. Часового, нет, не часового — мне не хочется употреблять в данном случае это строгое слово, оно как-то не вяжется с таким «объектом», как солома, — а лучше сказать, караульщика, мы увидели, когда до скирды осталось уже немного. До этого караульщик находился за скирдой, а тут, надо же, появился с нашей стороны. Это была подветренная сторона, и караульщик, присев в затишке на корточки, закурил, прикрывая ладонями папиросу — чтобы гасить искры. «Ну зачем здесь караульщик, кому еще здесь нужна эта солома», — с тоской подумал я, хотя знал, что она нужна не только мне — бойцы спали на ней, утепляли ею блиндажи, окопы, землянки, а многие приспособились готовить на ее быстром, почти пороховом пламени пищу.
Караульщик курил и смотрел на нас. И мы остановились. Вернее, Лида остановилась, а я уже поневоле. «Дальше я не пойду», — сказала Лида. Я понимал, что дальше нам идти нет смысла, но руки Лидиной не выпустил — я просто не мог это сделать. Вот так и расстаться? Уйти ни с чем, когда уже все обещано. Нет, не хочу.
«Поцелуй меня», — сказала Лида. И я — ну и герой — вдруг застеснялся: «Он же смотрит». «Ну и пусть смотрит, чтоб глаза у него полопались», — сказала Лида, и я прикоснулся своими оробевшими губами к ее щеке. «Ну кто так целуется», — сказала Лида и поцеловала меня в губы. «Вот так надо», — сказала она и снова прильнула губами к моим губам. И не только губами она ко мне прильнула — грудью к моей груди, животом к моему животу, коленями к моим коленям. И робость моя мгновенно исчезла, и руки мои… Но тут Лида оторвалась от меня, оттолкнула меня и простонала: «Господи, за что нам такие муки!» А я не понял тогда, где уж недорослю понять такое, отчего эта боль, этот стон, эти слова. И почему Лида уходит, не оглядываясь и, кажется, плача, я тоже не понял, ведь нам так хорошо было только что. «Да что с тобой, Лидушка? — чуть было не крикнул я. — О каких муках ты говоришь, когда это было блаженством и обещанием еще большего блаженства». Но бывает, что на какое-то мгновение человек становится мудрее и даже старше самого себя, и я не произнес этих слов. Почувствовал, что нельзя. «Это ничего, это она от радости разволновалась, — решил я. — Вот вернусь с задания и успокою ее. Уж так успокою».
Я был уверен, что окончательно покорил, победил женщину. (Хочу — разволную, хочу — успокою. Балда!). И, не чувствуя под собой земли, насвистывая что-то бравурное, победное, зашагал своим путем. Когда я поравнялся с караульщиком — пожилым и, похоже, очень уставшим человеком, — он посмотрел на меня с некоторым удивлением, уж очень смурным, наверное, было мое лицо. От счастья смурным. «Живем, отец!» — крикнул я, и караульщик, не то возражая, «какая ж это жизнь», не то осуждая, «совести у вас нет», пожал плечами. Ну и пусть! Что этот старик понимает. И я тут же забыл о нем — в тот момент я ни о ком и ни о чем не мог думать — только о Лиде.
Юре Топоркову я, понятно, ни слова о Лиде не сказал, потому что был тогда по-настоящему влюблен в нее. Я лишь повторил уже сказанное.
— Могло быть, дорогой Топорков. И еще как могло быть.
— И у меня могло быть, — сказал Юра. Он казался мне, как я уже говорил, человеком серьезным, неспособным даже на мало-мальское бахвальство, и это мне было по душе, хотя я и не очень в ту пору возмущался, когда некоторые мои сверстники, можно сказать, без зазрения совести хвастались своими мнимыми и действительными любовными победами. Во всяком случае, я не лез из-за этого в драку — пацаны, что с них возьмешь! — хотя считал, что мужчина, разумеется, настоящий мужчина, должен при всех обстоятельствах хранить любовную тайну. Я даже чуть поморщился — зачем Юра мне это рассказывает, не подобает ему, — когда услышал первые слова его истории, но тут же понял: любовной тайны в ней никакой не было, но и тем не менее на обычное дорожное приключение тоже не было похоже. Впрочем, судите сами…
Женщина эта, кстати так и не названная по имени, вошла в вагон под утро на маленькой станции в шестнадцати километрах от города, в котором Юра Топорков родился и вырос. На большой узловой станции этого города новоиспеченным младшим лейтенантам предстояла пересадка — кому куда предписано. Топоркову, например, на юг, на южный поезд, который, Юре это точно было известно, уже прошел и следующего ждать почти сутки. Это был такой подарочек от кадровиков, что хоть в ножки им кланяйся за него, могли ведь запросто другой маршрут выписать, а тут двадцать с чем-то часов дома, с родителями — шутка ли! И Юра от этого был, конечно, в отличном настроении, и когда увидел эту женщину, ни о чем таком не думая, подвинулся и предложил ей место рядом с собой. От нее пахло морозом, хвоей, яблоками. Юре она сказала «спасибо» и тут же занялась делом, достав из потертого портфельчика вязанье. То, что она вязала, еще не имело формы, и Юра спросил: «Варежки?» «Шапочка», — ответила женщина, чуть-чуть повернув к Юре молодое (а вот красивое или некрасивое, этого мне Юра не сказал) лицо. «Дочурке?» — спросил Юра. «Сыночку», — ответила женщина. «Большой он у вас?», «Третий год», «Озорной, наверное», «Еще бы — мальчишка». «В отца, значит?». «Нет, в меня», — сказала женщина. «А вы разве озорная?». «Была». «А муж?». «Нет у меня мужа», — сказала женщина и, чтобы предупредить последующий вопрос, быстро добавила: «И никогда не было».
Из всех ее ответов этот был, пожалуй, самый многословный. Но, порасспросив женщину, Юра все же узнал, что она работает в бухгалтерии леспромхоза и что у нее сегодня какая-то срочная «сверка» в банке. Юру же она ни о чем не спросила. «Ей не интересно, чего ж навязываться», — с некоторым запозданием догадался Юра и замолчал.
Он не заметил даже, как она вышла из вагона, — заговорился с однокашниками и упустил этот момент, — но минут десять спустя увидел ее на привокзальной площади. Она только что купила у разбитной завернутой в старую шаль девчонки кулечек леденцов и, протянув его Юре, сказала: «Угощайся». Юра взял прозрачный и острый, как осколок стекла, леденец и, должно быть, с такой явной опаской положил его в рот, что женщина рассмеялась: «Не любишь? И сыночек мой, глупенький, тоже не любит. А я обожаю». Потом она спросила, на какой поезд у Юры пересадка, и пожалела его: «Бедненький, намаешься, столько ждать». Тут Юра и должен был ей открыться: «Это хорошо, что столько ждать, потому что я в родном городе, я дома». Но он этого не сказал. Не знаю, как бы она поступила, откройся он ей, что не свободен. Очень возможно, что так же. «Ты уж как-нибудь поскучай до вечера, — сказала она, — а ровно в пять давай встретимся, вот тут, на этом углу, чтобы тебе зря не плутать».
Должно быть, она заметила, что парнишка ошеломлен, и спросила: «Может, у тебя другие планы?» «Какие планы!» «Значит, придешь?» «Непременно». «Вот и прекрасно, приходи, а там посмотрим: захочешь, в кино посидим, а захочешь… Я тут у старушки одной останавливаюсь. Хочешь, договорюсь, чтоб и тебя пустила. Вот и скоротаем вместе ночку». «Вместе?» — спросил Юра. «Можно и врозь, если боишься. У старушки как раз лишняя койка есть», «Я не боюсь». «Ну и слава богу! Да и чего бояться. Это ж не война». Возможно, Юра сказал ей, что и войны не боится, а может, и не сказал — он такой. «Только не опаздывай, ради бога, — попросила женщина, — мне здесь одной разгуливать неудобно… и, сам понимаешь…» «Не опоздаю, как можно», — заверил ее Юра. И опоздал. Минут на тридцать опоздал, не больше. Раньше он просто не мог вырваться из рук матери.
«Нельзя так опаздывать, командир, — строго сказала Юре маленькая торговка леденцами. — Обиделась твоя дамочка и убегла». «Давно ушла?» «А сразу. Купила у меня леденцов, увидела, что тебя нет, и фюйть. А я бы на ее месте так сразу не убегла, я бы подождала — мало ли какие у военных дела». «Тебе еще рано о таком рассуждать». «Да, сейчас еще рано, — согласилась девчонка. — А вырасту, поздно будет». Юра добродушно улыбнулся, передавая мне этот разговор с забавной девчонкой, но тут же опять нахмурился.
— Так она и исчезла, твоя дама? — спросил я.
— Исчезла.
— Жаль, чистый верняк был.
— Был, да сплыл, — сказал Юра.
— Представляю, в каком настроении ты вернулся домой.
— Если бы домой, — вздохнул Юра. — А то ведь, как последний дурак, всю ночь на вокзале проторчал.
— Ну это уж действительно глупо.
— Глупее и быть не может! Родной дом рядом, в двух шагах, а я… Наврал я отцу с матерью, когда уходил: мол, еду сверхсекретным эшелоном, и провожать меня категорически запрещено… Они, понимаешь, поверили и смирились… А тут я, значит, вернусь и давай какое-нибудь новое вранье наворачивать, потому что правду ведь не скажешь, стыдно.