ЖАНРЫ

Под кровом Всевышнего

Соколова Наталья Николаевна

Шрифт:

Ясно помню весеннее холодное утро. Солнце грело ещё слабо, а огромные камни какого-то большого храма отдавали свой зимний холод и заставляли меня маяться и дрожать. Церковь была пуста. Где-то вдали слабо звучало бесконечное чтение. Папа ушёл куда-то вперёд, а я долго сидела одна около двух-трёх чужих старушек. Они посылали меня на улицу погреться на солнышке. Я выходила, с наслаждением вдыхала чистый аромат весны, но холодный ветер пронизывал меня насквозь. Помню, как папа выходил ко мне, укрывал меня своей одеждой, старался меня согреть и просил потерпеть до конца обедни. Я не протестовала, на душе было так светло и радостно, что этот день я запомнила на всю жизнь.

В последующие годы, когда мы были школьниками, то есть перед войной, отец уже не ездил ни в какую церковь. Любимые его храмы закрылись один за другим, а оставшиеся где-то папа называл «живоцерковническими» и в них не ходил. Дома иконы тоже попрятали в шкаф, загородили занавесками. Но папа подолгу молился как утром, так и вечером. Мама запрещала нам тревожить отца, говорила, что он отдыхает или занимается. Тогда мы стали подглядывать в замочную скважину. Если в комнате был свет, то мы тихо входили и часто заставали папу на коленях с молитвенником в руках. Мама просила отца запираться на ключ, но он категорически отказывался, говоря, что дети всегда должны иметь к нему доступ.

«Не ошибается только тот, кто ничего не делает», — гласит пословица. Поэтому и в нашем воспитании родители допускали промахи. Пишу же о том для предупреждения других родителей и для того, чтобы читатели знали, что «диссертация» [2] Николая Евграфовича Пестова — не плод размышлений, а действительно жизненный опыт.

Папа сильно баловал нас. По вечерам мы с нетерпением ждали его возвращения с работы, потому что он ежедневно дарил нам что-нибудь, чему мама очень возмущалась. Коле папа дарил новенькие почтовые марочки, мне — художественную открыточку, Серёже — зверюшку из фанеры.

2

* Пестов Н. Е. Современная практика православного благочестия.
– Спб.: «Сатис», 1994-1996 гг.

Игрушечные звери стали вскоре почему-то собственностью Серёжи. Он аккуратно расставлял их на своей полочке, сосчитать их ещё не умел, но ставил так плотно друг к дружке, что сразу замечал, если какой-нибудь игрушки недоставало. «Пустое место!» — кричал он, нервничал и плакал, потому что мы с Колей порой таскали у него зверят и забывали вернуть их на место. Серёжа был капризным и очень болезненным, страдал отсутствием аппетита. Когда нам давали конфеты, то мы с Колей тут же съедали свою долю, а Серёжа свои прятал. У него был свой деревянный ящик, прозванный нами «сундук-рундук».

Серёжа тщательно оклеивал свой «сундук» фантиками, пёстрыми картинками и возил его с собой летом даже на дачу. Наличие этого «сундучка» было источником зла и греха, рано обуревавшего наши слабые детские души. «Сундук» не запирался, стоял на полу и был всегда наполнен как свежими, так и засохшими, уже двух-трехмесячными конфетами. Нам с Колей, естественно, хотелось порой полакомиться, но мы знали, что воровать нельзя, а просить у Серёжи бесполезно: он был жаден и лишь изредка оделял нас из «сундука» маленькими частичками конфеток. Мама его за это хвалила: «Он ведь добрый мальчик — своё вам отдаёт!»

Наличие «сундучка-рундучка» развивало у Серёжи гордость и жадность, а у нас с Колей, с одной стороны, честность (как ещё мы воровать не стали?), а с другой стороны — зависть, осуждение и злость на брата. «Скряга, жадюга!» — дразнили мы Серёжу. «А вы обжоры, завидущие глаза!» -отвечал он нам. Эти пререкания переходили в драки. Но вскоре (мне было тогда года четыре) родители поручили наше воспитание строгим, но справедливым гувернанткам, а сами ушли на работу. Это подействовало благотворно; мы стали спокойнее, ибо воспитательницы не выделяли никого из нас, но ко всем троим относились ласково и внимательно. Одна из них была с нами год, другая — более трёх лет, и мы этих женщин очень любили. Они говорили с нами по-немецки, и я к восьми годам, как и братья мои, свободно объяснялась на этом языке.

Отец научил нас читать наизусть молитвы очень рано. Именно «читать», но не молиться, ибо молитва есть возношение ума и сердца к Богу. А умом своим мы ещё были не в состоянии понять что-либо о невидимом Боге, сердца же наши были уже не чисты, но запятнаны греховными чувствами гнева, зависти и т. п. По утрам и вечерам нас ставили перед образами, но эти минуты вряд ли приближали нас к Богу. Я осуждала братьев, что они торопливо и небрежно произносят молитвы, а Серёжа вообще-то ещё сильно картавил и лучше читать не мог. Коля, наоборот, будто хвалился правильностью произношения и тем, что мог оттараторить все, как скороговорку. Меня это возмущало, и я читала медленно, с чувством, что ребят раздражало. Каждый из нас читал положенную ему молитву, но если кто-нибудь замечтается, то другой, бывало, возьмёт и прочтёт вслед за своими и «чужую» молитву. Так я вслед за тропарём мученице Наталии спешила прочесть и тропарь преподобному Сергию. Очнувшись, Серёжа набрасывался на меня с рёвом и слезами: «Она мою молитву прочла!» Мама с папой его успокаивали: «Ну прочти и ты». — «Нет, — плакал Серёжа, — она уже прочла. Как она смела? Это мой святой!» Напрасно родители пускались в объяснения, что любому святому может молиться каждый. До нас теория ещё не доходила, и я ликовала. «Зевай, зевай больше!» — дразнила я братца. Родители заставляли нас насильно целоваться, но от этого чувства в душе менялись ненадолго. Так ещё до семилетнего возраста сатана спешит удалить от Бога неразумные детские души. Но как мать, так и отец боролись за наши души, угождая Богу: мама делала необычайно много добра несчастным бедным людям, а отец не разгибал колен и усердно клал поклоны, вымаливая у Бога спасение не только своей душе, но и спасение детским душам, вверенным ему Господом.

Загорянка

Наши родители говорили: «У детей должно быть радостное восприятие жизни». И они всеми силами старались это выполнить. Пять лет подряд нас при первых признаках весны вывозили в Подмосковье, в лесистую Загорянку. С тремя детьми оставалась воспитательница, а хозяйство вела молодая Юля. Она была из раскулаченных, бежавших в Москву. Родители навещали нас только раз в неделю. Но свои отпуска они проводили с нами. Навсегда запечатлелись эти солнечные дни, когда мы ходили на реку Клязьму. Папа брал лодку, ловко управлял рулём, а мы с Колей пытались грести. Извилистые тенистые берега реки, белые лилии, жёлтые кувшинки, крупные раковины на песке... Все это мы несли домой, пускали плавать в тарелки, и радости нашей не было конца. А прямо за забором, сделанным из старых ломаных досок с дырками, стоял густой еловый лес. Чуть подальше — стройные сосны, под которыми раскинулся ковёр из земляники. По утрам — прогулки, а по вечерам — весёлые игры в крокет, двенадцать палочек, теннис и т. п. Из соседних домов к нам сбегались ребятишки. Папа требовал, чтобы играли всегда честно, чтобы не было ни ссор, ни драк. Так оно и было по его молитвам. Летом мы жили дружно.

Перед окнами дачи тянулась зелёная просека. Если идти по ней, минутах в пяти оказывался слева лёгкий забор, за которым стоял еловый лес. И в этом лесу простая дачка была приспособлена под храм. Лишь небольшой крест, тонувший в ветвях, показывал, что тут — церковь.

Сюда мы бегали без тропинок, через лес, неизменно пролезая сквозь дырку в заборе.

Иконостас отгораживал алтарь. Обслуживала храм одна милая старушка, которая зажигала лампады. К нашему великому удовольствию, она доверяла Коле и мне ходить во время богослужения за тарелочным сбором. Мы сияли от счастья и неизменно низко кланялись, когда нам кто-то клал деньги. Во время чтения поминаний нам разрешали выходить на улицу. Тогда мы бежали под ели и собирали букетики земляники, остерегаясь съесть хоть одну ягодку. Ведь тогда нельзя будет причащаться! Наши подружки Люся и Вера Этгерт поочерёдно бегали под окошко избушки, чтобы прислушиваться к пению. Они делали испуганные, страшные глазёнки и кричали нам: «Херувимская, а мы тут!» Тогда мы мчались в церковь, подходили к тёте Варе, нашей воспитательнице, и отдавали ей на сохранение свои букетики, чтобы после Святого Причастия получить их обратно для съедения.

В памяти моей сохранился один памятный вечер. Обыкновенно полный храм в этот вечер был совсем пуст: старушка у входа, двое певчих и я. А за окнами шумели деревья, моросил дождь и было уже совсем темно. Мне было так хорошо, что не хотелось уходить. Домой не тянуло. Я любовалась слабым мерцанием лампад (электричества в Загорянке нигде ещё не было), знакомый голос старенького отца Петра тихо произносил молитвы. Мне было лет пять-шесть, смысла слов я ещё не понимала, но слушала молитвы с удовольствием. «Хоть бы век тут пробыть», — думала я. Неожиданно прибежал братец Коля.

— Ты, наверно, боишься одна идти через тёмный лес? — спросил он.

— Я не собиралась уходить, — ответила я.

— Однако пойдём. Тебя ждут ужинать и спать, — сказал он.

Мы вышли. Несколько минут тьма кругом была непроглядная, но я шла за Колей и не боялась. Но вот среди стволов заблестело окошко, за которым у нас горела керосиновая лампа. Мы облегчённо вздохнули и побежали по мокрой траве к дому. Так бывает у детей: рассудок ещё молчит, а сердце чувствует благодать Божию и начинает любить. Я в те годы очень любила тётю Варю (графиню Бутурлину), нашу гувернантку. Она была всегда ровная, тихая, грустная, никогда не смеялась, но и не плакала. Она любила ходить в Елоховский собор на службы и брала нас с собой. Мы покорно стояли в толпе, ждали «Отче наш», после чего всегда шли домой. Не причащались. Причащаться ходили мы только с родителями. Ездили в далёкие храмы на трамвае. Почему? Вопросами мы не задавались, принимали просто, по-детски, все происходящее.

Поделиться с друзьями: