Пастернак – Цветаева – Рильке
Шрифт:
«Темы „первый поэт за жизнь“, „Пастернак“ и пр. я навсегда хотел бы устранить из нашей переписки. <…> Будьте же милостивее впредь. Ведь читать это – больно» (ЦП, 45).
А в конце письма так же осторожно Пастернак дает понять, насколько дорога стала ему Цветаева после последних «больших» писем. «Дорогая Марина Ивановна, – пишет он, – будемте действительно оба, всерьез и надолго, тем, чем мы за эти две недели стали, друг другу этого не называя» (ЦП, 45).
Причину его сдержанности Цветаева скоро узнает. Само же письмо стало для нее одновременно признанием и приговором.
«…Я не знала, нужно Вам или нет. Я просто опустила руки. (Пишу Вам в веселой предсмертной лихорадке.) Теперь знаю, но поздно» (ЦП, 49).
В последней фразе – суть драмы: для поездки в Берлин требовалась виза, получить ее за оставшиеся дни Марина Ивановна не могла…
Возможно, только после этого письма Цветаева поняла, как важна была для нее, заброшенной судьбой в чешское захолустье, эта встреча с нечаянно обретенным единомышленником. Теперь все ее помыслы обращены к обещанному свиданию в Веймаре.
«А теперь о Веймаре. Пастернак, не шутите. Я буду жить этим все два года напролет. И если за эти годы умру (не умру!), это будет моей предпоследней мыслью. Вы не шутите только. <…> …ах, Пастернак, ведь ноги миллиарды верст пройдут, пока мы встретимся! (Простите за такой взрыв правды, пишу, как перед смертью)» (ЦП, 50).
Видимо, задетая осторожным утверждением Пастернака о том, что ее «горячность» направлена «не по принадлежности», Цветаева пытается определить суть своего чувства к нему – и приходит к неожиданному признанию:
«Я честна и ясна, слова – клянусь! – для этого не знаю. (Перепробую все!) … Встреча с Вами была бы для меня некоторым освобождением от Вас же, законным, – Вам ясно? Выдохом! Я бы (от Вас же!) выдышалась в Вас. Вы только не сердитесь. Это не чрезмерные слова, это безмерные чувства: чувства, уже исключающие понятие меры!» (ЦП, 50).
Марина Ивановна знала, о чем говорит. Впрочем, знала не только она, но и многие близкие ей люди. Пожалуй, наиболее точно алгоритм ее чувств описал Сергей Яковлевич Эфрон в письме Максимилиану Волошину, написанном в декабре 1923 года.
«М <арина> – человек страстей. Гораздо в большей мере чем раньше – до моего отъезда (в армию, – Е.З.). Отдаваться с головой своему урагану для нее стало необходимостью, воздухом ее жизни. Кто является возбудителем этого урагана сейчас – неважно. Почти всегда (теперь так же как и раньше), вернее всегда все строится на самообмане. Человек выдумывается и ураган начался. Если ничтожество и ограниченность возбудителя урагана обнаруживаются скоро, М <арина> предается ураганному же отчаянию. Состояние, при к <отор> ом появление нового возбудителя облегчается. Что – не важно, важно как. Не сущность, не источник, а ритм, бешеный ритм. Сегодня отчаяние, завтра восторг, любовь, отдавание себя с головой, и через день снова отчаяние. И это все при зорком, холодном (пожалуй вольтеровски-циничном) уме. Вчерашние возбудители сегодня остроумно и зло высмеиваются (почти всегда справедливо). Все заносится в книгу. Все спокойно, математически отливается в формулу».
Здесь верно все, кроме первой фразы. Причиной такого поведения была не столько «страстность», сколько сознательное подчинение всей жизни интересам Поэзии, творчества. (Недаром в конце появляется «книга»! ) В том же письме Пастернаку Марина Ивановна роняет многозначительное признание.
«Мой Пастернак, я может быть вправду когда-нибудь сделаюсь большим поэтом – благодаря Вам! Ведь мне нужно сказать Вам безмерное: разворотить грудь! В беседе это делается путем молчаний. А у меня ведь – только перо!» (ЦП, 51).
(В доказательство своих слов она приложила к письму 10 стихотворений, написанных в середине февраля.)
Конечно же, эти слова относится не только к Пастернаку. Большинство лучших стихотворений Цветаевой – обращения к возлюбленным или детям. Да и насчет «когда-нибудь сделаться большим поэтом» Марина Ивановна явно лукавит. Однако источник вдохновения – несказанность чувства – назвала абсолютно точно. Как, впрочем, и потребность «выдышаться» в Пастернака – близкое знакомство с героями своих романов, как правило, действовало на Цветаеву отрезвляюще.
На это письмо Борис Леонидович ответил почти мгновенно – 20 марта, накануне отъезда из Германии. Зная, что встречи не будет, он наконец-то решился раскрыть перед корреспонденткой всю сложность своего положения – сложность, невольно вызванную письмами Цветаевой:
«Пройдет время, которое не будет принадлежать ни мне, ни Вам, пока станет ясно моей милой, терзающейся жене, что мои слова о себе и о Вас не лживы, не подложны и не ребячливо-простодушны. Пока она увидит, что та высокая и взаимно возвышающая дружба, о которой я говорил ей со всей горячностью, действительно горяча и действительно дружба, и ни в чем не встречаясь с этой жизнью, ее знает и ее любит издали, и ей зла не желает, и во всем с ней разминаясь и ничем ей не угрожая, разминовеньем этим ей никакой обиды не наносит» (ЦП, 62).
Ситуация, в общем-то, банальна: молодая жена, к тому же, ждущая ребенка (об этом Пастернак тоже сообщает в письме), ревнует мужа к его корреспондентке. Ревнует, с бытовой точки зрения, вполне обоснованно – письма Цветаевой (и, видимо, не только они) дают к тому множество поводов. Вообще кажется странным, что Борис Леонидович не скрыл от жены хотя бы часть переписки. Однако для него, впервые и очень серьезно строящего семейную жизнь, самая невинная «ложь во спасение» была недопустима. Перед глазами был пример – образцовый брак родителей, основанный (по крайней мере, в восприятии детей) на безусловном доверии и взаимном уважении. Вот только в собственной семье наладить доверительные отношения не очень получалось…
Пастернак искренне верит в то, что чувства, которые испытывают он и Цветаева, всецело относятся к духовной сфере, и ревность жены – не более чем недоразумение. Сразу после приведенных строк он пишет:
«Это роковая незадача, что мы не встретились втроем… Я уверен, она полюбила бы Вас так же, как Ваши книги, в восхищеньи которыми мы с нею сходимся без тягостностей и недоразумений» (ЦП, 62—63).
Он несколько раз называет Цветаеву сестрой, словно стремясь внушить ей свое понимание их отношений, а ближе к концу, признавшись, что пишет тайком от жены, прибавляет: «Этот один обман да простится всем нам троим, – он невольный, дальше поднимемся, другого никогда не будет» (ЦП, 64). Вот уж где бездна «ребячливости»…
Впрочем, и сам Борис Леонидович, видимо, чувствовал, что выдает желаемое за действительное. Иначе зачем он «благодарит Бога», что не встретил ее летом семнадцатого года. «А то бы я только влюбился в Вас» (ЦП, 64). Значит, влюбленность – есть?..
Пастернак просил Цветаеву не посылать ему писем, пока он не напишет из Москвы. В черновых тетрадях Марины Ивановны исследователи вычленили ряд фрагментов, написанных в ответ на это письмо, но были ли они отосланы адресату – неизвестно…