Национал-большевизм
Шрифт:
Но, обдумывая тему, убеждаешься, что трудно ее трактовать иначе… Слишком огромное явление — мировая война, чтобы расценить ее значение вне общего философско-исторического масштаба. Конечно, вполне возможны, даже необходимы и частные, специальные подходы к ней: с точки зрения технически военной, конкретно исторической, экономической, государственно-правовой и т. п. Сотни полезных монографий уже осуществляют эти подходы. Но все же они должны быть дополнены и, так сказать, увенчаны, осмыслены общим анализом великой катастрофы в свете философии культуры и философии истории. Ибо с неслыханной остротой ставит война именно вопросы общего философско-исторического и культурно-философского порядка.
Этим объясняется необычайное оживление в наше время соответствующей литературы. Особенно в Германии и России — где максимум горя обостряет мысль — проблемы ставятся в предельной четкости и надлежащем разрезе. И разве современные немецкие и русские писатели не полагают центром своих размышлений судьбу Европы, будущее европейской цивилизации? Шпенглер породил бурный взрыв идей, несчетный рой откликов.
Его много — и не без оснований — оспаривают, но редко отрицают, что он — знамение времени. У него есть уже спутники, есть и попутчики. У нас в России те же темы ставятся самостоятельно — и мыслью, и жизнью. Ал. Блока мы уже цитировали. В его стиле А.Белый (ср. особенно его «На перевале», 1923 [305] ), Бердяев с друзьями, затем евразийцы, словом, «религиозно-романтический» сектор нашей интеллигенции.
305
Название цикла литературно-философских этюдов А. Белого, опубликованного в 1916–1918 гг., непонятно, почему Устрялов дает дату 1923 г.
Но, допустим, это все — «мечтатели», фантасты, не люди позитивного ума и точной науки. Однако и из стана ученых все чаще слышатся знаменательные голоса. Ферреро мы упоминали. Русские историки Ростовцев и Виппер в ряде ярких статей приходят к аналогичным выводам. Среди политиков, экономистов и публицистов — от Ллойд-Джорджа и Нитти до Кейнса и Ландау — мысль о трагическом худосочии Европы за это десятилетие стала очередной, боевой, тревожащей, причем марксистские писатели объясняют кризис вырождением буржуазии и буржуазного строя. Как бы то ни было, «отрицательные тезисы» славянофильства словно и впрямь входят в моду, и, что особенно любопытно, среди самих европейцев. Конечно, в «исправленном и дополненном» виде: mutatis mutandis (Внеся необходимые изменения — лат.).
Наконец, нельзя забывать, что ведь и русская революция ставит вопрос о смерти старого мира, о радикально новой исторической эре. Ставит по своему, идеологически в рамках европеизма, европейской социологии (социализм, Маркс), исторически и практически — в своеобразных, чуждых старой Европе формах. Русские революционеры — одновременно бледные эпигоны западных доктрин и новые гунны, люди пылающей крови, грозящей воспламенить весь мир. Русская революция — чрезвычайно сложный процесс, резко выделяющий Россию из лагеря европейских народов, переживших войну. Русская революция, как историческая стихия, безмерно шире и глубже своей официальной идеологии. Это десятилетие протекло в России существенно иначе, чем на Западе. Русская революция вскрыла в русском народе огромный запас духовных сил, духовных возможностей. Весь вопрос — будут ли они осуществлены. Шпенглер недаром почувствовал в России источник нового исторического периода, резервуар новых народов, выходящих на историческую арену. Не нужно истолковывать этого предчувствия в грубо славянофильских категориях. Старая Россия уже не скажет нового слова «гнилой Европе», ибо она сама сгнила раньше нее. Но, судя по многим признакам, послевоенная, революционная Россия чужда тем упадочным веяниям, от коих задыхается Запад. Разоренная, страдающая, спотыкающаяся, с деревенскими колдунами, наивным сектанством и примитивным кустарничеством, с культом Ленина и очагами «черной веры», она свободна от страшного недуга психического склероза, которым поражен Запад. Война разрушила ее тело, но не парализовала души, скорее, открыла перед нею длинный путь развития. Не иссякли живые ключи веры, любви в русском «нутре», и опять-таки это замечательно выразил Блок в своих вызывающих «Скифах»:
Да, так любить, как любит наша кровь, Никто из вас давно не любит! Забыли вы, что в мире есть любовь, Которая и жжет, и губит!..Рамолическая весна демократии не оставила русской стихии: в полгода справился с этой прилипчивой хворью русский организм. «Принцип власти» в его иррациональных истоках еще, по-видимому, свеж в нашем народе. Суждено ли ему расцвесть и дать плоды?.. Впрочем, оставим Россию: не она — тема размышлений настоящей статьи. Вернемся к теме, к Европе.
Почему же все-таки, если верить Ферреро и собственным наблюдениям, так потрясена у западно-европейских народов жизненная основа социального бытия?..
4
Система власти уходит корнями в систему культуры. Социальная жизнь непосредственно обусловливается всем духовным складом общества, стилем его дум, чувств, стремлений. «Человек — это его вера» — говорил И.В. Киреевский. Государство всегда в известном смысле «надстройка». Оно не только «форма» определенных экономических отношений, меняющихся вместе с ними, но и воплощение общекультурного миросозерцания данного исторического периода, данной социальной среды. Каждый тип культуры находит свое выражение в соответствующем образе государственности, продолжается в нем, творит его.
Когда размышляешь о европейской культуре, всегда приходят на память известные слова нашего Чаадаева:
— Европа тождественна христианству.
В самом деле. Христианство было не только великим фундаментом, на коем воздвигалось все здание Европы, — оно определяло собой весь стиль этого здания, всю славную многовековую историю его развития. Христианство в значительной степени способствовало крушению Рима, подтачивая его изнутри, разлагая основы романтизма и эллинизма. Затем оно нашло в себе внутренние силы создать железную когорту верующих среди развалин распадающейся античности, среди эры войн и революций, и тем самым превратилось в основу нового мира, в кристалл порядка, родившего «принцип власти» новым народам. Оно сумело создать свою мистику жизни и смерти, свою философию мира, свою таблицу ценностей, свое искусство, свою поэзию, свою любовь. Оно нашло пути сначала к сердцу, а потом и к разуму человеческому, и покорило европейских варваров, сделав их наследниками античности и носителями нового культурного сознания. Оно владело средневековьем, создало готику, Августина, Данте, папскую теократию, священную империю. Оно превратило Европу в «страну святых чудес».
«Вера — великое дело: она дает жизнь. История великого народа становится богатой событиями, великой, возвышающей душу, как только народ уверует». Как часто приходится вспоминать это мудрое наблюдение Карлейля! Старый Гераклит не менее мудро называл веру «священной болезнью»: вот, в самом деле, болезнь, от которой опасно вылечиться!..
Новая Европа, конечно, всецело вышла из христианства. Это несомненно и в плане культуры, и в сфере социально-политической. Абсолютистский принцип власти, определивший собою новые государства (после Ренессанса), вел народы именем христианского Бога. И народы послушно шли, созидали державы, копили национальные богатства, умирали за короля, служили подножием избранных творцов культурных ценностей, блюли Богоустановленную иерархию. Покуда христианская религия крепко владела душами, процветала культура романо-германской Европы. Поскольку даже демократия земная чтила небесного монарха, органичность государства оставалась непоколебленной, свобода скреплялась сверхполитическими связями. Достаточно вспомнить великую английскую революцию и построенную ею державу.
Мало-помалу стали появляться признаки какого-то неблагополучия в «историческом христианстве», отождествляемом Чаадаевым с Европою. Признаки неблагополучия и словно надвигающейся исчерпанности. Уже Ренессанс выступает с поправками к ортодоксально христианской картине мира. Реформация раскалывает церковь, объявляет войну мистике и эстетике средневековья. Просвещение уже провозглашает изложение догматики. Кант продолжает дело просвещения. 19 век, «век науки», резко атакует самого Бога, затем и христианскую таблицу ценностей, заменяя ее эгоизмом себя возлюбившего человечества, себя превознесшего человека. «Европа теряет свое миросозерцание» — словно откликается на формулу Чаадаева современный немецкий писатель Куденхоф-Калерджи. И в блестящих, хотя и не всегда безукоризненных и подчас грубоватых, штрихах рисует постепенный декаданс христианского мирочувствия и миросозерцания на Западе. В народах, в массах. «В конечном счете христианство, умершее в Европе, превратилось в предмет вывоза для цветных народов, в орудие антихристианского империализма» (ср. его «Krise der Weltanschauung» в журнале «Die neue Rundschau», январь. 1924) [306] .
306
«Кризис мировоззрения»… «Новое обозрение» (нем.).
Разумеется, это процесс чрезвычайно длительный, измеряемый десятками, даже сотнями лет. Но разве его анализом не нащупывается ключ к аналогиям историков и прозрениям романтиков? Проблема стоит того, чтобы над нею задуматься…
Есть какой-то надлом в самой сердцевине великой европейской культуры. Корень болезни — там, в ее душе. В душе человека, теряющего бесценный дар веры и стоящего перед необходимостью заменить веру рассудком, расчетом, самостоятельным решением. Его давит ответственность, мучит сомнение, томит одиночество. Он утрачивает душевное равновесие, плывет по морю житейскому без руля и без ветрил. Я говорю не о единицах, конечно, а о массах. Помните у Заратустры: «некогда мечтали они стать героями; теперь они сластолюбцы». Всякая власть перестает быть авторитетной. Так, христианство в свое время убило культ римского императора. «Кумиры» погружаются в «сумерки». Но вместе с кумирами погружается в сумерки и вся система культуры, с ними связанная. Ницше был во многом пророческим явлением.
На каком принципе построить власть? — вот проклятый вопрос современности.
На праве? Но право вряд ли способно быть венцом в иерархии ценностей. Принцип права — подчиненный, относительный принцип. Недаром он всегда безмолвствует в критические эпохи истории, когда «законность — убивает», когда «высшее право — высшая неправда». Отсюда и неизбежная шаткость «правового государства», поскольку оно лишено другого, более первичного фундамента, более действительного обоснования. Право благотворно тогда, когда оно служит проводником более высоких и более содержательных начал. Само по себе оно — форма, оно — формально.