Мой отец Соломон Михоэлс
Шрифт:
Мне же вспоминается один комический эпизод, связанный с ночными походами отца. Как-то, в самом конце войны, по радио объявили, что» советскими войсками взят город Бердичев» и по этому поводу объявляется приказ дать салют двенадцать залпов из ста двадцати орудий.
С того момента, как немцы стали отступать, Сталин дал приказ отмечать взятие каждого города торжественным салютом. Количество залпов строго определялось: Киев или Одесса — 24 залпа из 240 орудий, а города поменьше — 12 залпов из 120 орудий.
Бердичев был маленький провинциальный городишко, из бывшей черты оседлости. Услышав, что он освобожден, мы выбежали на улицу. Разумеется, Тверской бульвар был пуст. Мы трое — Нина, мой муж и я одни глядели на затемненное небо, озаряемое яркими вспышками салюта.
Неожиданно мы услышали громкие голоса и смех — кому-то тоже захотелось приветствовать город Бердичев. Мы двинулись навстречу голосам — и носом к носу столкнулись с папой, Асей и Чечиком. В этот момент где-то совсем рядом раздалось пьяное пение, и мой муж с папой нырнули в темноту, выяснить, кто там, и в случае необходимости защитить нас — в ту пору ночные выходы были небезопасны, так как темные пустынные улицы привлекали всякий сброд.
Вскоре до нас донесся весьма странный диалог. Пьяный, где-то совсем рядом, сипел благодушно: «да, что вы, граждане, я вам его задаром отдам». А голос отца явно увещевал: «Нет, нет, позвольте заплатить, я вам плачу сотню… мне эта вещь необходима…»
Наконец они подошли к нам, и при свете Чечикиного фонаря. мы увидели пьяного вдребезги матроса с каким-то жутким чайником в руках. Отец и мой муж, оба слегка сконфуженные, стали нас уверять, что» во — первых, это не чайник, а кофейник, и что в наше время купить такой кофейник — это редкостная удача».
Что и говорить, кофейников в ту пору, да и много позже, в продаже не водилось, но мы отнюдь не были убеждены (в отличие от мужчин), что приобретаем кофейник, тем более что наш новый друг вдруг замолк и, засунув руку в карман, начал медленно оттуда что-то извлекать. Видно отец заподозрил неладное, так как быстро отстранил нас, и в этот момент матрос резко выбросил руку вперед… В руке оказалась крышка!
Мы с трудом уговорили папу не приглашать благодетеля домой, а тот в свою очередь с трудом согласился принять сотню, которую папа настойчиво пихал ему.
Закопченный, пропахший пивом и водкой, кофейник был отмыт и прослужил нам верой и правдой много лет.
После возвращения из Америки отец с Асей почти никогда не бывали вечерами дома. Всевозможные приглашения — частные и официальные — поступали на протяжении всех последних четырех лет его жизни. Но как бы поздно отец ни возвращался, он всегда звонил к нам наверх, сказать, что пришел, и эту привычку я у него унаследовала, что, между прочим, весьма усложняет жизнь.
Недаром еще Эля писала в своих письмах к брату: «Он человек, удивительно усложняющий все события». Насколько справедливо Элино суждение, мы убеждались неоднократно.
Девятого мая ночью, когда все радиостанции сообщили об окончании войны, мы, не помня себя от радости, бросились к папе вниз. Он же встретил нас словами: «Мало выиграть войну. Теперь надо будет выиграть мир, а это значительно сложнее», — чем слегка омрачил наше безоблачное и приподнятое настроение.
Насколько он оказался прав, мы убеждались на протяжении всей дальнейшей жизни.
* * *
Утверждение отца, что» он боится хромать на сцене», мне думается, было лишь предлогом. На самом деле ему неинтересно было возвращаться к давно сыгранным ролям, а на создание новых не было ни времени, ни условий.
Проблема репертуара, претензии и обиды актеров, что он мало уделяет им внимания, какие-то неполадки в бюджете театра, поток посетителей, который переливался с Кропоткинской (где помещался Антифашистский комитет) на Малую Бронную, в театр — все это назойливо и неотступно следовало за ним и лишало физической возможности работать. А это страшно угнетало и нервировало отца.
Я старалась взять на себя часть его нагрузки. Приходила в театр на несколько часов, принимала посетителей, записывала их просьбы и жалобы, и когда отец возвращался домой, мы порой до поздней ночи разбирались в этих бесконечных записях. Но и я сама была по горло занята тяжелым бытом послевоенных лет. В конце концов, после долгих раздумий и колебаний, я решила отправиться в Комитет по делам искусств и попросить, чтобы отцу официально назначили секретаря. Ответ естественно гласил — нет единицы. В самом деле, с моей стороны полной наивностью было требовать помощи человеку, который совершенно добровольно взвалил на себя столько обязанностей. Сам взялся — пусть сам и разбирается. Михоэлс видел и понимал, что его имя и силы используются в определенных целях. «Но поздно что-либо менять», — сказал он мне незадолго до своего отъезда в Минск.
Михоэлс, как и большинство его современников, свою истинную оценку происходящего не поверял никому и предпочитал держать ее при себе.
Но война на первых порах отвлекла внимание от событий внутри страны и заставила сконцентрироваться на самом главном — на опасности, нависшей над всеми. А для Михоэлса это в первую очередь касалось евреев.
Как ни странно, но для многих военное время стало как бы своеобразным катарсисом. Страх, взаимное недоверие и подозрительность отступили на второй план, понятие патриотизма снова приобрело живой смысл и перестало быть пустым лозунгом.
Однако, несмотря на глубокую веру, что Советская армия несет на себе все тяготы войны, несмотря на абсолютно безотказное служение идее антифашизма, преступить какие-то внутренние преграды Михоэлс, видимо, не мог.
Все последние годы жизни его неоднократно приглашали в Комитет по делам искусств, или в кабинет директора театра, куда приходили» представители» партии и настоятельно предлагали ему вступить в ряды КПСС.
В нашей семье, как я уже говорила, не было принято обсуждать серьезные вопросы. На конкретные темы не говорилось вообще. Но про приглашение в партию он почему-то рассказал. Во всяком случае мне.
Он находил каждый раз миллион отговорок. Благодарил за доверие, но то отвечал, что еще не созрел, то не чувствует себя достойным, но» представители» не отступали. Как-то папа поднялся к нам мрачный и раздраженный. Долго молча барабанил пальцами по столу, а затем неожиданно произнес: «Придется в следующий раз придумывать что-нибудь новое. Не знаю уже, как откручиваться».
Но следующий раз не наступил. Он уехал в свою последнюю командировку, так ничего нового и не придумав.
Несмотря на внешние помехи, Михоэлс постоянно жил напряженной внутренней жизнью художника. В апреле сорок шестого года он выступил на очередной Шекспировской конференции с докладом» Несыгранные шекспировские роли».
Приведу несколько отрывков из этого доклада.
«Выходить на трибуну только для того, чтобы рассказать о работах, которые ты не сделал, о ролях, которые ты не сыграл — затея, вероятно, довольно странная (…) Их довольно много, этих ролей. Пусть вам не покажется излишним самомнением то, что вы найдете в этом списке Гамлета, Шейлока и Ричарда Третьего. Не сочтите меня безумцем, если я скажу вам, что мне видится и еще одна очень трудная роль, причем отнюдь не раскрытая до сих пор — роль Фальстафа.