Лаг отсчитывает мили (сборник)
Шрифт:
У нас мало надежд на спасение. Если катера и уйдут, все равно мы только чудом сможем добраться до базы. Корабль изувечен. Когда нам в последний раз удалось всплыть, командир послал меня и старшину 2-й статьи Хмару осмотреть вертикальный руль. Мы шли по верхней палубе, и озноб пробегал по телу. В легком корпусе вмятины и рваные дыры. Надстройка в корме разворочена. Стальные листы висят лохмотьями, из них торчат погнутые винты червячной передачи. Отремонтировать руль мы, конечно, не смогли. Кое-как после часа мучений поставили его в нейтральное положение. Потом вражеские катера снова загнали лодку под воду и еще бомбили ее. Мокрые, озябшие, мы с Хмарой отогревались в самом теплом — электромоторном — отсеке, когда свалилась новая напасть. На щите ходовой станции с треском вспыхнула фиолетовая молния, отсек заполнился дымом. Сгорела пластина автомата. Правый электромотор стал. Лодка больше не могла маневрировать под водой. С тех пор она и лежит на дне.
Мы знаем, что и исправному кораблю не просто преодолеть десятки миль, отделяющие нас от родных берегов. Я помню, как мы выходили в море.
— Возвращайтесь с победой! — сказал нам в напутствие адмирал. В гавани было темно, но кровавые всполохи трепетали по всему горизонту. На обоих берегах залива шел бой. На востоке небо тоже озарялось алыми зарницами: враг обстреливал Ленинград. Вскоре и мы попали под огонь. Стреляли батареи на финском берегу. Вцепившись в нас щупальцами прожекторов, они били и били, не жалея снарядов. Я нес вахту на мостике и все видел. Возле борта на черной воде появлялись светло-зеленые пятна, и тотчас на том месте вырастали освещенные изнутри стеклянные столбы. Гром катился по морю. Свистели осколки и щелкали о надстройку. На выручку нам пришли артиллеристы ораниенбаумского «пятачка». Тяжелые орудия Красной Горки и Серой Лошади ударили по финскому берегу. Один за другим слепли прожекторы, замолкали вражеские батареи. Но на смену им появлялись новые. И снаряды по-прежнему падали вокруг лодки и сопровождавших ее кораблей. Клуб пламени взвился над ближайшим к нам тральщиком. Там, где только что был корабль, теперь в лучах прожекторов клокотала вода, и в ней барахтались люди. По приказанию командира я повернул штурвал. Лодка приблизилась к тонущим. Но с воды послышался крик:
— Не останавливайтесь!
И мы прошли мимо: не имели права задерживаться под огнем. Мы должны были выйти в море.
Потом в подводном положении форсировали минные поля. Застревали в противолодочных сетях. Все-таки прорвались. Мы подстерегали вражеские конвои и нападали на них. После каждой атаки нас преследовали фашистские корабли и самолеты. Уйдя от них, мы опять подкрадывались к конвоям. Иссякали запасы. Но ничто не заставило бы нас покинуть позицию, пока на борту имелась хоть одна торпеда. Чтобы сберечь питьевую воду, кок варил концентраты на забортной воде, добавляя в нее сахар (благо, Балтийское море не столь уж соленое). Варево это мы одолевали с трудом, больше из уважения к стараниям нашего кока, а после изрядно маялись животами.
За полтора месяца плавания лодка потопила четыре транспорта. А нам все было мало. Мы хотели вернуться не просто с победой, а с победой большой, чтобы приблизить час окончательного разгрома врага. Согласны были получать полстакана воды и кусочек сухаря в сутки. Но подводники не могут воевать без торпед. А они кончились. Осталась одна. У нее испорчен прибор Обри — устройство, которое удерживает ее на заданном курсе. Стрелять такой торпедой нельзя: кто за нее поручится, возьмет да и повернет на нас. Вон она растянулась у борта, длинная — во весь отсек. Слой автола, покрывший ее бока, испещрен надписями: «За Москву!», «За Ленинград!», «За Украину!», «Получай, Гитлер, балтийский подарок!» Торпеда адресовалась врагу, а лежит бесполезным грузом, мертвым балластом, и матросы косятся на нее со злостью.
Касаткин аккуратно ломает и кладет спички — считает бомбы. Тихий и аккуратный, он делает это добросовестно, как и любое дело. Некоторые думают, что подводники — люди особенные. Глупости! Люди как люди. Простые и разные. И скромный, как девушка, Касаткин, и задиристый весельчак Хмара, и десятки других моих товарищей — все они славные ребята и самые простые. Смелые они, крепкие, но, как и все люди, любят жизнь и хотят жить.
Сейчас нам выпали тяжкие минуты. Мы задыхаемся. Будь я один, давно потерял бы рассудок. Но вместе мы все вынесем.
Что ж, мы свое сделали. Четыре потопленных транспорта с грузами стоят куда дороже нашего корабля. И людей на них было во много раз больше, чем нас. Но когда речь идет о твоей судьбе и судьбе твоих товарищей, гонишь к чертям арифметику. Тут никакие цифры не утешат.
Неужели конец? Неужели наш командир ничего не придумает? У нас вся вера в него. Только он может спасти. Своим умом, своей волей. Есть все же на земле необыкновенные люди. И один из них — наш командир. Мне это видно лучше других. Я рулевой, на вахте всегда рядом с ним. Я первый ловлю его команды, мне кажется, что и мысли его читаю: у него такое выразительное лицо, во всяком случае, я очень часто их угадываю, и потому мне понятен каждый его жест. Потеряй мы командира, нас давным-давно потопили бы.
А мы живем. Пока живем…
Белая подковка лезет в глаза. Всякое терпение лопнет. Поднимаю отяжелевшую, непослушную руку, чтобы вывернуть осточертевшую лампочку.
— Пусть горит, — останавливает меня Касаткин.
Да, пусть горит. Она и так погаснет, когда сядут аккумуляторы. Нас тогда уже не будет. Когда-нибудь, после войны, лодку поднимут. В темное нутро ее спустятся люди и в молчании снимут фуражки. Они не узнают наших имен: все документы мы сдали в базе. У меня в кармане ватника только карточка Симы. Любительская фотография (сам снимал!) и сейчас уже желтая, потрескавшаяся, а к тому времени совсем поблекнет…
Симочка — так ее все зовут — маленькая, смешливая телефонистка. А я зову ее Кубышкой: она сильно располнела в последнее время. Мы ждем ребенка. Неужели я так и не узнаю, кто у нас будет — сын или дочь?
…Нестерпимая боль дергает виски. Это толчки загустевшей без кислорода крови, а мне чудится, что кто-то бьет меня молотком так, что трескаются кости черепа. Заслоняю обеими руками голову, корчусь, кричу.
И вдруг дышать становится легко, словно морским ветром пахнуло в лицо. Глотаю и глотаю этот ветер. Унимается боль в висках. Открываю глаза. Но где же лампочка? Хочу протереть глаза, пальцы натыкаются на резину. Маска кислородного прибора. Ничего не понимая, поворачиваю голову. Передо мной — командир. Глубоко запавшие, утомленные глаза улыбаются.
— Ну что, воскресли? Между прочим, я считал вас покрепче…
Командир жив! Командир улыбается! Это действует лучше кислорода. Я сползаю с койки.
— Пошли, — говорит он мне, — вы можете понадобиться.
Командир идет мимо коек. Скрипят осколки стекла под его валенками (он любит, чтобы ноги были в тепле). Капитан-лейтенант заговаривает с матросами. Тем, кто слаб, дает подышать кислородом. Нам он запретил пользоваться кислородными аппаратами индивидуальных спасательных костюмов, но свой не бережет.
Во втором отсеке одуряюще пахнет хлором. В аккумуляторной яме треснул эбонитовый бак элемента. Кислота вылилась и смешалась с проникшей внутрь корпуса морской водой. Стал выделяться хлор. Электрик Комов, кряжистый, медлительный матрос, надел противогаз, залез в яму и захлопнул за собой крышку люка. Он пробыл там, пока не осушил трюм. Вытащили его без сознания, с разъеденными кислотой руками. Сейчас его привели в себя. Лежит бледный, с запекшимися губами. Врач бинтует ему руки. При виде командира в покрасневших глазах матроса блеснули горделивые искорки.
— Нет больше газу, товарищ командир!
И закашлялся: хлора хоть и не столь много в отсеке, но горло дерет.
— Вы орел, Комов! — говорит командир. — С такими не пропадем!
У вскрытого гирокомпаса копается штурманский электрик Фролов — стройный, на редкость красивый блондин. У нас не сохранилось ни одного компаса: магнитный лопнул, и из его котелка вытек спирт, гироскопический тоже не действует, и Фролов бьется с ним, хотя и сам сомневается, удастся ли исправить.
В центральном посту командир не задержался.