Критика цинического разума
Шрифт:
То, что эпохе модерна пришлось распрощаться с теориями объективного разума, является следствием принципиально изменившегося отношения современного мышления к миру. Субъективный разум
воспринимает как чрезмерное и неприемлемое для него требование, если учения о Логосе требуют от нас, чтобы мы отбросили наши «собственные интересы» и включили себя в великое «Целое», став его составляющими,— примерно так, как части благоволяще-заботящейся обо всех тотальности подчинялись бы ей. Мы уже не можем больше мыслить субъективность в ее отношении к миру по принципу «часть—целое»; субъективное упорно понимает себя как i «мир-для-себя», и если мы сегодня и утратили гармоническую идею 1 индивида как микрокосмического зеркала макрокосмоса, то современная субъективность все-таки предстает в образе своевольного микрохаоса в непостижимой для понятий разума Великой Неразберихе. Мы специализируемся на субъективности, в сущности, пото-•г му, что не можем даже при всем своем желании верить в осмысленность и благоволение к нам Целого. Говоря грубо, мы субъективировались как субъекты потому, что познали Целое как разорванность, природу — как источник жесткой необходимости во многом ограничивать себя, а мир социума — как мировую войну. Это то, что пробудило в современном сознании ясно-видение (вернее, ясно-слы-шание) по отношению к навязчивым учениям о целостности, которые должны выставить мировую нищету и убожество гармонией, а индивидуальные жизненные притязания — самопожертвованием. Традиционно-привычные теории объективного разума скомпрометированы тем, что в них разглядели хитрости, служащие структурам / власти и господства. Они должны были по каплям влить членам общества внутреннее стремление приносить жертвы социальным целостностям, которые в конечном счете остаются настолько неумолимы по отношению к индивиду, будто им и не приносилось никаких жертв. Не случайно Просвещение начало со скепсиса относительно эффективности религиозных жертв и с разоблачения махинаций священников с приносимыми жертвами. Если однажды такое подозрение возникло и окрепло, то индивидам вряд ли придет в голову пожертвовать «собой» или «чем-то». Именно современное Просвещение научило нас шаг за шагом сводить на нет сознание жертвенности как внутренней необходимости — до тех пор, пока наша жизнь не предстанет как обретение ярко выраженной индивидуальности без всяких жертвоприношений, но и без связанности ее с невозможным «Великим Целым» — как агрегатное состояние чистой воли к жизни, вооружившейся субъективным разумом, который уже не дает себя в обиду и требует от существования всего.
При своем легитимном демонтаже великой мировой картины объективного разума Просвещение оказывается перед лицом опасности разрушить не только идеологические предпосылки для обмана жертв, но и наследие пассивистского сознания, без которого практический разум не может быть действительным разумом. В свои лучшие моменты и классическое «логоцентрическое» мышление сознавало, что его видения «объективного» мирового разума не могут быть ис-
кусственно вызваны последовательно осуществляемой мыслительной акцией, а вспыхивают, словно молния, в счастливые мгновения, когда «сделано то, что возможно» и ясно видится более широкая взаимосвязь деяния и недеяния, действия и недействия. Там, где по этой причине всерьез появляется идея проникнутых разумом целостностей, мыслитель свидетельствует, таким образом, что ему ведомо не только активное действие собственного ума, но и пассивный разум интегрирующего недеяния. Сообразно этому идея о том, что мировое целое есть симфонический процесс, может быть прочтена как зашифрованное сообщение о субъективной способности к крайнему расслаблению и преодолению напряженности — в таком отношении к миру, в котором он уже не окрашивается во враждебные тона. Тот, кто способен свободно «отпустить себя» в структуру космоса, как к себе на родину, тот не желает отдать себя во власть Молоху-Целому, чтобы быть изуродованным им, а хочет творчески влиться в возможное и отдаться естественному и непринужденному самосохранению и возвышению собственного существования. Это явно отвечает и самым что ни на есть субъективнейшим интересам разума.
Здесь-то и начинается то, что я хотел бы назвать не диалектикой Просвещения, а иронией Просвещения. С ее активистской гонкой делания себя, планирования себя и мышления себя оно достигло такого успеха на протяжении двух столетий, что оказалась не в состоянии выносить свой собственный успех. Именно там, где современный субъективный разум попал в шестерни механизма субъективных интересов, он деградировал, тогда как там, где субъективный разум искал выхода к разумному, субъективности отступили на задний план. Эмпирическая субъективность, как минимум, так же далека от субъективного разума, как этот последний далек от «объективного» разума. Как один, так и второй, если смотреть с точки зрения «чистой жизни», оказываются чересчур большой «идеалистической» натяжкой. В социальной действительности субъективный разум был списан с приватного разума и при этом с высот своей прекрасной всеобщности был спущен на почву, где друг другу хаотически противостоят тысячи отдельных расчетов и планов. Сегодня становится ясно, что созданные в Новое время конструкции субъективного разума были не менее утопичны, чем античные и средневековые видения объективного разума. Ведь субъективный разум — ничто без соответствующего общего субъекта. В соответствии с этим в мышлении Нового времени появляется призрак «совокупного субъекта», который, как предполагается, должен заключать в себе весь разумный потенциал рода человеческого. Просветительский универсализм возносится здесь на такую высоту, на которую может вознестись только то мышление, которое стремится постигнуть все в целом. Он живет идеей тотального коммуникативного опосредования, в котором все частности сольются в одну непрерывную беседу планетарного масштаба. Без такого коммуникативного
пафоса как своего ядра субъективный разум не смог бы ничего противопоставить своему умалению до мелкотравчатого приватного разума на службе индивидуальным, групповым и системным эгоиз-мам. Только заранее притязая на всеобщее понимание, Просвещение может отрешиться от войны отдельных планов и расчетов, найдя спасение в сфере Всеобщего. С тех пор как оно разрушилр социальную коммуникацию под знаком мифа, Просвещение было вынуждено сделать ставку на миф о Великой Коммуникации. В ней, как предполагается, борющиеся отдельные расчеты и планы должны столь смягчиться и начать побуждать к снятию напряженности, что смогут вылиться в разумные единения. Тем самым возникает структура, подобная той, которая наблюдалась в отношениях между индивидуумом и «объективным разумом». Только через осознанную пассивность и недеяние отдельных индивидов всеобщее утверждается в противовес особенному, объективное — в противовес субъективному, опыт — в противовес голому представлению. От коммуникации может ожидать для себя разумного только тот, кто уже признал — в классической пассивности и глубокой готовности уступать всеобщему — приоритет процесса взаимопонимания по отношению к мотивам участников коммуникации. В противном случае при таком большом взаимопонимании на свет Божий выплыло бы столь многое, что всякое взаимопонимание оказалось бы невозможным. Если неспособность покоряться и подчиняться является структурным признаком современной автономии субъекта, то субъективный разум вправе требовать, по меньшей мере, чтобы субъекты подчинились принципу приоритета коммуникации по отношению к вступающим в коммуникацию и принципу приоритета опытных познаний по отношению к «потребностям»; в ином случае окажется, что он отыграл свое как разум.
Критика цинического разума показала, как ставшие в житейских и социальных вынужденных столкновениях одновременно твердыми и гибкими «субъекты» во все времена холодно поворачивались спиной к всеобщему и, не колеблясь, отказывались от всех высококультурных идеалов, стоило встать вопросу об их самосохранении. «Борющийся и сражающийся разум» — это с самого начала активистский и напрочь лишенный хладнокровия разум, который ни за что не позволит себе смягчиться и вообще никогда не признает своей подчиненности приоритету совместного, общего и всеохватывающего. В этих условиях усилия Практической Философии ограничены удручающе тесными пределами. Практический разум, который пытается управлять поведением субъективностей, без особого успеха сталкивается с несмягчаемой упорной сосредоточенностью на себе, которая свойственна миллионам расколотых центров приватного разума. Эти последние хотят подчинить всякую рациональность частным условиям и ведут себя так, будто Просвещению больше нечего искать в бронированных командных пунктах сознаний, где
строятся тайные расчеты и планы. Субъективный разум, который свелся к разуму приватному, всегда несет в себе «волю-к-ночи» (Эрнст Вайсе), хитрое нежелание знать ни о каких взаимосвязях, стремление сделать себя недоступным для требований присоединиться к всеобщему и продиктованную жизненным опытом стратегическую невосприимчивость ко всем сладким напевам сирен про коммуникацию и примирение. Да, «серьезные» отдельные расчеты и планы время от времени предполагают вступление в «переговоры», но там, где из-за спины партнеров по диалогу выглядывают внутренние стратегии, «коммуникация» тоже является стратегически извращенной. Продуктивная коммуникация уже не поддается заранее составленным расчетам и планам, предусматривающим, «что можно сделать», она — там, где это ей удается,— имеет структуру «свободного общения», предполагает, что можно «отдаться общению». Анализ цинизма, напротив, описывает интеракции неспособных к расслаблению и освобождению от напряжения субъективизмов, вооруженных до зубов центров приватного разума, застывших во всеоружии конгломератов власти и опирающихся на научную базу систем гипер-производства. Всем им и во сне привидеться не могло, что они подчинятся коммуникативному разуму, скорее, они захотят подчинить его своим приватным условиям, создавая иллюзию коммуникации. Испытывая мучительный гнет самых современных кризисов, все, кто причастен .к нашей цивилизации, видят себя вынужденными как бы неоклассически повторить познание самих себя, и они открывают при этом свою систематическую неспособность к такой коммуникации, которая способна обеспечить истинное ослабление напряженности. Субъективное, которое не может «отразиться» ни в каком «Целом», снова и снова встречает себя в бесчисленных аналогичных субъективностях, которые, также будучи лишены мира, всегда обречены следовать только своему «собственному» и которые связаны там, где они вступают в контакт между собой, лишь «антагонистической кооперацией», непрочной и грозящей прерваться. Возобновленное «Познай самого себя!» дает картину неизлечимого самосохранения, которое безжалостно отделяет каждое Я от всех других. Там, следовательно, где в эпоху модерна познание мира и самопознание, несмотря на всю разорванность между ними, сближаются, это происходит благодаря тому, что борьба за самосохранение приватизированного субъективного разума, направленная как вовнутрь, так и вовне, как психологическая, так и технологическая, как в ближайшей жизненной сфере, так и в сферах политики, приводит к одной и той же изоляции субъекта, одной и той же заморо-женности, одному и тому же полемически-стратегическому субъективизму и одному и тому же опровержению высококультурных нравственных идеалов. Я попытался разработать язык, на котором можно говорить в одних выражениях об обеих сферах; в анализе цинизма язык самопознания снова прямо синхронизирован с языком познания
мира — при том условии, что мы хотим выразить на этом языке сторону Я с предельной честностью, а сторону мира — предельно ясно, не оглядываясь ни на что и не имея никаких задних мыслей.
Насколько явствует из написанного, анализ цинизма нацелен t на критику субъективного разума без желания напрямую цернуться I к утраченным иллюзиям разума объективного, что означало бьиборьбу J с одной ложной серьезностью с помощью другой. Поэтому критика «цинического разума» аргументирует имманентно и «диалектически»; она, окидывая взглядом ход Просвещения, вспоминает, вос-. производит, обобщает его внутренние противоречия и повторяет иро-1 ническую «работу над Сверх-Я» или, лучше сказать, полемическую ' «работу над идеалом», которая неотвратимо должна возникать при господстве стратегических субъективностей в разделенных на классы и милитаризованных обществах. При этом нас занимает «культур-кампф», «война в культуре» за великие идеалы, значимость или ничтожность которых имеет решающее значение для существования или распада личностной или коллективной целостности: мужество; леги-тимность власти; любовь; искусство исцеления; признание ценности живого и жизненного; истина; аутентичность; следование полученным из опыта познаниям; справедливость обмена — в этой последовательности мы феноменологически изобразили различные ценностные миры с их внутренними разломами и конфликтами. Нужно однажды без всяких оговорок всерьез принять эти идеалы, чтобы оказаться в состоянии проследить за драмой, которую вызвало создание киническим сопротивлением соответствующих им сатирических представлений, и за трагикомедией их самоопровержения, которое повлек серьезный цинизм воли к власти и воли к прибыли. Тому, кто никогда не уважал эти идеалы и ориентировался на их неоднозначность, будучи неоднозначным сам, отнюдь не бросится в глаза необходимость поставленных здесь вопросов: откуда возникают эти неоднозначности и какие познания заставили потускнеть некогда без \ особых проблем «сиявший» свет Просвещения, превратив его в сверх-I проблематичный, обманчивый полумрак позднего модерна. Потому \ критика субъективного разума как стратегического разума, а страте-j гического разума — как цинического «разума» движется, стран-i ствуя, подобно Одиссею, чрезвычайно извилистыми путями амби-' валентностей, которые с нашим приближением к современности все более и более сплетаются в угрожающе-сложную путаницу.
«Sapere aude\* Имей мужество пользоваться своим собственным рассудком! Таков, следовательно, девиз Просвещения»,— так сформулировал Иммануил„Кант в своем известном произведении «Что такое Просвещение?» (1784) лозунг еще уверенного в себе, свойственного Новому времени субъективного учения о разуме. Со скептическим оптимизмом этот разум считал себя способным посредством субъективных усилий справиться с мировыми тенденциями, которые «пока еще» не складывались по меркам разума. Спо-
собность знать самому, к которой призывал Кант, опирается на ви-тальное качество мужества, которое не присуще современному отчаянию, испытываемому от «существующих отношений». Если Кант и запретил нам мысль об «объективных целях» в природе, то его философствование основывается хотя и не на признании того, что существует стоящий выше нас мировой разум, но на твердом убеждении в том, что разум может быть внесен нами в отношения, существующие в мире. И классическое Просвещение втайне рассчитывает на то, что «природа вещей» — так, будто она приготовилась повиноваться нашим целям,— уже проделала наибольшую часть пути навстречу усилиям субъективного разума. Тесно связывая употребление рассудка с мужественным доверием, Кант выдает свой секрет: хотя он и должен критически-дискретно ограничивать разум достижениями субъективности, в своем крайне критическом отношении к миру он полагается на великое негласное «встречное движение» природы в направлении к разуму. Мужество — это то, что позволяет просветительскому мышлению мыслить о разумном руководстве отношениями, существующими в мире. Оно указывает на то недеяние и пассивное приятие, в которое должно чувствовать себя структурно включенным и действие Просвещения. То, что сулит Просвещению удачу,— это его структура мужественно-спонтанного пассивного позволения себе мыслить и делать, которое основано на вере в то, что наше познание и действие не проходят слепо-субъективно мимо всех тенденций реальной действительности, но творчески и сообразно вещам присоединяются к устремлениям и силам мира, чтобы в конечном счете «сделать из этого нечто большее» — в смысле достижения разумных целей.
Сегодняшнее фрустрированное историей чувство жизни не может больше верить в это, памятуя о случившихся мировых катастрофах и видя угрозу мировой катастрофы в будущем. Часто оказывается крайне немужественным «пользоваться собственным разумом». В значительной степени утратив свое мужество быть разумными, наследники Просвещения стали сегодня нервозными, терзаются сомнениями и стремительно утрачивают иллюзии на пути к глобальному цинизму; упоминания об идеалах гуманной культуры, как кажется, переносимы сегодня только в форме иронической насмешки и отречения от них. Цинизм как просвещенное ложное сознание стал закоренело-двойственным «умом», который отбросил мужество, a priori считает обманом все постулаты и думает только о том, чтобы хоть как-то перебиться. Тот, кто смеется последним, смеется как при плевральном шоке. Циническое сознание суммирует весь «скверный опыт» всех времен и признает значимость только бесперспективного «одного и того же» упрямых фактов. Современный цинизм — это клубок, в который сплелись все «змеиные извивы неморального учения о том, как быть „умным"» (Кант И. К вечному миру). В неоцинической позиции находят свое завершение всемирно-
исторические процессы научения горьким опытом. Они впечатали в наши больные опытом сознания следы ледяного холода экономического обмена, мировых войн и самоопровержения идеалов. Оп-ля, мы живы; оп-ля, мы продаемся; оп-ля, мы вооружаемся; тот, кто умрет раньше, сэкономит на взносах в пенсионный фонд. Таким образом цинизм гарантирует расширенное воспроизводство прошлого на новейшем уровне, который все хуже и хуже. Поэтому таким спросом пользуются пророчества скорого конца света, который будет устроен нашими собственными умелыми руками; «имей мужество воспользоваться своей собственной бомбой». Словно в горячечном бреду, цинически расторможенный реализм говорит нам правду, предостерегая нас от самих себя. В мрачном опьянении страхом панические субъективизмы кочуют по средствам массовой информации и говорят о конце света: «Посмотрите, посмотрите, какие странные времена и какие странные у них дети: мы». Разве мы не стали такими, какими представлял нас Декарт,— res cogitans в ракетах с самонаводящимися боеголовками? Разве каждый из нас — не отделенная вещь-для-тебя среди себе подобных? Мы — металлическое Я, превратившееся в блок Я, плутониевое Я, нейтронное Я, мы — граждане бункеров и бомбоубежищ, артиллерийские субъекты, ракетные рантье, пушечные акционеры, лемуры безопасности, танковые пенсионеры, апокалипсические всадники вынужденной необходимости и «фантомы» пацифизма, ратующие за лучшее в духе ядерной этики свободного стиля. Только величайшее бесстыдство еще может найти слова, чтобы сказать о реальном положении дел. Только анархическая запущенность и безнадзорность еще может найти выражения, способные описать нормальность современников. Как во времена Диогена, столпы системы утратили свое самосознание в окружении того, что кажется безумным. У них остался только выбор между ложным самопознанием в коллективном самоубийстве и самоубийством ложной субъективности в действительном самопознании.