Колесо Фортуны
Шрифт:
— Я знаю, — говорила она, — я знаю, что нам нужно это сделать. Ты давно мне об этом говоришь. И ониговорят. Мы должны. Но что с того? Разве от знания легче? Скажи мне.
Легче ли от знания? Да и что она на самом деле знает? Действительно ли, как она однажды сказала, неприкаянная потребность трахаться и давать себя трахать безопасно сделала из нее неприкаянную, в результате чего она оказалась лишенной и безопасности, и траханья, шатаясь по дорогам и проселкам, откуда их смело и принесло прямо в эту комнату? Или ее пожирало нечто еще более темное, то же, что чудилось ему в запахе собственной тьмы, собственных потерь, его собственного оленя смерти с плоской мордой и нацеленными рогами, не лошади вовсе, а зверя, не поддающегося никакому обузданию. Когда-то Уолкеру казалось, что он знает о Хильде все, что он проник в нее так же глубоко, как страсть к победе проникла в него. Познать своего соперника: понять условия и пути, которыми он подбирается к тебе. Хнльда, самая опасная, самая дикая и самая нежная, некий род абсолюта даже в моменты подчинения, она была его наградой и наказанием, с неизбежностью их слияния с самого начала, — что-то былотакое в ее ускользающих глазах, в этих скулах, в этом истинном и жутком мелькании света и не-света, виртуального света в кают-компании, когда они проводили там минуты отдыха, вторгаясь в жизни друг друга. Это вторжение обладало элементами того, что Уолкер принимал за откровенность, он был уверен, что таким образом находит кратчайший путь к финишу, и казалось, что все двенадцать наездников, погоняющих своих скакунов в сером мельтешении симулятора, знают друг друга как облупленных. Хильда, Хильда их тоже знала: скучная привычка иногда проявлялась внезапным любопытством, а может быть, это была необходимая разрядка сексуальной горячки или напряженного соперничества; Уолкер знал ее лучше других, знал слишком хорошо, и если она сейчас чувствовала потребность все бросить, то, возможно, ей следует просто уйти, бросить его, не иметь дела ни с ним, ни с кем-либо другим из этой компании. Если только они ее отпустят. Но, как она и предупреждала, и каждый понимал это без объяснений, споров и жалоб, оттуда на самом деле не было выхода, не было освобождения. Ничего, кроме полного краха, не могло спасти их от скачек, от стремления вперед, грубого соперничества, навязанного им в тот момент, когда их выдернули и завербовали — завербовали, несомненно, с тем чтобы заменить тех, у кого поехала крыша и о ком уже никто никогда не услышит. Они теперь привязаны к кроватям, оказались в ловушке у лошадей. В ловушке у собственных лошадей,и больше некуда податься. Неудивительно, что она так боялась, неудивительно, что она выла и теребила, теребила его, царапала до крови.
И все же, несмотря на все свои жалобы, страхи и предчувствия, она так ничего и не предприняла, ведь так? По-прежнему в этой комнате, по-прежнему привязана к нему, по-прежнему в здравом рассудке и как ни в чем не бывало заканчивает гонку за гонкой и подвигается к финалу. Может быть, ей следовало найти кого-нибудь более способного к сопереживанию, чем Уолкер, какого-нибудь симпатичного наездника, чтобы они могли в перерывах между скачками бесхитростно забываться в виртуальности секса, тенниса, сна или смерти. Но, похоже, некуда ей деваться, и поэтому она все еще здесь и не собирается уходить, а время утешений прошло, настало время сосредоточенности и покоя, когда он мог бы подумать, выработать стратегию, мысленно пройти всю гонку, прежде чем он окажется привязанным к Леди Света; скоро уже предстоит заступать на свой пост по разряду восемь к пяти, хотя здесь, в кают-компании, определить время было невозможно. Вероятно, они симулировали даже время, виртуальность. Лишь углы наклона и ситуации.
Углы и ситуации, ситуации и углы — все это предстояло предусмотреть здесь, и хорошо, что его лишили памяти о реальности, оставив лишь смутные воспоминания о той жизни, которую он вел до вербовки в виртуальность. Теперь в сознании существовал лишь бесконечный ряд смоделированных лошадей, их сходства и различия, природа соперничества, табло случайностей, которого он никогда не увидит. В то время как повлиять на случайности было столь же трудно, как и на результат: темперамент лошадей находился в постоянном развитии, напрямую зависевшем от новейших технологий. Лошади были лучше настоящих, ибо лишь виртуальность есть правда; действительность выплюнула их, действительность была продажной тварью, шлюхой, постоянной расплатой за несовершенные грехи, а виртуальность приняла их, укрыла, как теплой шалью, своим мягким и ненадежным пространством.
— Разумеется, ты не остановишься, — сказала Хильда. — Никто из нас не сможет этого сделать. Нам придется пройти все до конца, и это правда, а конец — он как раз таков, каким ты его себе представляешь, — хей-хо, хей-хо и курган в конце дорожки. Место, где они хоронят лошадей, Уолкер, тех, кто потерял жизнь в забеге. Тызнаешь.
МЕСТО, ГДЕ ОНИ ТЕРЯЛИ ЛОШАДЕЙ: Это место было ими. Им предстояло стать лошадьми, выдавить из себя все лишнее, промежуточное, слиться с виртуальностью, ставшей абсолютом.
Стать лошадью.
Следующая и заключительная стадия, находящаяся одновременно в гармонии и противоречии с ответственностью и уровнями влияния, точнейшими, сложными расчетами, дарующими полный контроль или потерю контроля. Стать лошадью, жить на пособие, пройти весь путь до конца, зажать в руке счастливый билетик, позволяющий вырваться из бродяжничества, не скитаться в глуши. Его можно было получить таким путем или иным, более чистым способом, стать лошадью — это был шаг настолько серьезный и эволюционный, как ни один другой: предстояло иначе дышать, иначе ощущать свои руки и пальцы, копыта и ноги, а машина, холодная технология, одновременно очищала и упрощала действительность и этим очищением и упрощением возвышала ее до подлинного величия. Так ли? Возвышала ли? Не было ли это возвышение просто тем, чего они хотели? И не было ли оно тем, что руководило Уолкером: необходимость, жажда измениться, возвыситься, углубиться в себя до самого дна и, оказавшись там, пройти весь путь оттуда во внешний мир? Было что-то,помимо технологии, что влекло его к Леди Света, держало его от забега к забегу, от вдоха до выдоха, привязывало к этому концептуальному скакуну, и, когда он смотрел на Хильду в кают-компании, самодовольная память вспыхивала и гасла, и на мгновение ему показалось: он знает, что может увидеть то место, где они потеряли лошадей, принять некую версию самого себя, каким он был раньше, до того,и мгновение это было ощутимым, образ неотразимым и непреодолимо терявшимся в стуке ставен и обстоятельств, в проворном цоканье мертвых воспоминаний, уносящихся вниз, и он больше не мог различить то, что мгновение назад столь ясно маячило перед глазами.
— Мы только хотели стать счастливыми, — сказал он, — вот почему им удалось воспользоваться нами. Мы хотели стать счастливыми и каким-то образом чувствовали, что это должно возникнуть изнутри, когда мы окажемся внутри лошадей, когда превратимся…
— Ах, ну да, — горько сказала Хильда, — что за гнусное вранье исходит из тебя, да еще в таком количестве. Мы просто хотели стать счастливыми? Да как же мы могли стать «счастливыми», когда мы даже едва ли знали это слово, мы вообще ничего не знали, разумеется, мы хотели найти какой-то иной путь, лучший путь, но отчего же это должно вменяться нам в вину? Никакойнашей вины здесь нет, в этом ты не прав: они похитили нас,они нас в это втравили; то, что мы считаем своим выбором, на самом деле запрограммировано в нас, разве ты этого не понимаешь? Но мне удавалось обвести их вокруг пальца, мне удавалось вырваться и взглянуть на все со стороны и понять, что даже наша свободная воля — это их свободная воля, внедренная в нас, понятно тебе, дурак? О Боже, какой же ты дурак!
Стоп. Стоп, стоп. Если это действительно так, то как же они оказывались во всем виноваты и кто виноват, если не они? Виноваты публика, ошибки случайностей, ставки, инженеры и техники, а теперь как раз приближалось время этих техников, время старта и удачи.
— Удачи, — он подумал, что, наверное, так следовало тогда сказать, — удачи тебе, Хильда.
Но он не был уверен, иной раз трудно отделить мысль от действия, в этом-то и суть, ведь так? Не вина, а суть, хотя это не одно и то же, это никогда не было одно и то же, эти понятия были столь же несхожими, как он сам и жалкая, угрюмая Хильда, Хильда, отворачивающая лицо. И свет гаснет, и ее глаза становятся недоступными, и форма ее рта вновь ему неизвестна.
— Увидимся на той стороне, пока, — сказал он, и усики проникли в него спереди и сзади, и вовсе не обязательно было уходить, чтобы тебя не стало. Оно всегда было там, оно ожидало: ожидало его и их всех, упругая сталь и огромность, тяжелый обхват тьмы.
ТАЙМ-АУТ: Это была, в конце концов, причуда памяти, с этим не так сложно справиться, но нужно было все время оставаться начеку, бытьготовым к вторжению воспоминаний: воспоминаний о Хильде в кают-компании, о том, как она улыбалась и прижималась к нему, как внезапно передергивала плечами, и о медленном, влажном, желанном захвате, посредством которого она вытягивала из него жизнь — и смерть; воспоминаний о том первом, очищенном опыте, который всегда продирается, пытается прорваться к ним: почему он остался позади? Почему так далеко позади?
У одного из наездников была теория — когда-то для таких теорий оставалось время, кажется, он его помнил: они не всегда были созданиями из проводков и погружения, был еще период тренировки и адаптации, вроде бега с препятствиями, — теория эта была высказана вслух в кают-компании с лаконичной страстностью выстраданного знания: все они здесь неудачники. Привычные неудачники, хронические и равнодушные отбросы мира, который их выплюнул, и для них не было надежды на помощь, искупление или перемену участи, не было возможности предпринять шаги для того, чтобы подняться и выкарабкаться из тьмы, восстановить каркас разрушенной жизни. Нет, они были выброшенные, безнадежные, законченные неудачники, для них не оставалось ничего, кроме беговой дорожки и лошадей, птичьих криков во рву и бесстрастных огней тотализатора.
— Вот почему нас сюда взяли, — говорил наездник (но почему память не подсказывала Уолкеру ни имени, ни лица, ни голоса — ничего, что помогло бы связать теорию с личностью, слова с плотью), — вот почему мы здесь. Потому что это наша участь, вот и все. Потому что для нас не осталось другого места, другого применения, они отыскали настоящих неудачников, ни на что другое не способных, и разве они этим зря гордятся? Ибо в целом мире, во всем нашем мире насчитывается всего несколько банкротов, подобных нам, настолько никчемных, что мы легко можем заползти внутрь и полностью слиться с чем-то совершенно безмозглым, способным бежать, и бежать, и бежать, пока не умрет, даже если и бег, и смерть находятся в пустом чреве машины.
— О, продолжай, — сказала Хильда полушутливо (а как же она была в тот момент красива со своими длинными, гибкими, тонкими костями и большими глазами, охваченная внезапным вниманием и освещенная странным мелькающим сиянием: кстати, держала ли она его тогда за руку?). — Но как же насчет свободной воли?
— Свободная воля, — повторил наездник, — как насчет нее? Ты пользуешься ею, ты принимаешь решения. А потом говоришь себе — не мне, мне плевать, я давно уже сдался — видишь, я ведь тоже здесь, — говоришь себе: почему же я просто не ушла в самом начале, почему я слушаю весь их бред и подписываю их бланки и формуляры? Если ты сумеешь сказать себе это, то поймешь, что я прав. Ты узнаешь,что я прав. Свободная воля — это просто часть их программы, вот и все, и все это ложь.