Князь механический
Шрифт:
Толпа слушала молча, даже мало шевелясь. Инвалид всхлипнул, втягивая грудью воздух, и вдруг закашлялся, как туберкулезник. Он кашлял, согнувшись и сплевывая кровь на ящик, на котором стоял.
– Когда под Кенигсбергом наша ударная часть вошла в траншеи германцев и туда полезла пехота, они пустили на нее газ, – закричал он, откашлявшись, – и люди сначала ничего не почувствовали, а через день стали покрываться волдырями, как жабы. Волдыри росли медленно, никто не понимал, что с ними происходит, а потом они лопались, и желтый, вонючий гной лился оттуда. Я тогда уже лежал в лазарете и спрашивал: сестра, как же Бог допустил такое? А она отвечала: Бог попустительствует антихристу-Вильгельму, но наши казачки скоро поднимут его на пики. Эта сестричка, ангел с большими ясными глазами, ходила перевязывать отравленных газом и мыть их раны, хотя они воняли так, что воротило даже меня. А по ночам она плакала – я слышал, как она плакала в своей каморке рядом с моей кроватью. У меня не было уже рук – ноги были, но врачи собирались их отпиливать, потому что они гнили. Я тоже плакал – не потому, что мне жалко было свои руки и ноги, а потому, что я не мог сам поднять на пику Вильгельма и принести к ней, показать, как он, корчась, будет сползать по древку, как его потроха будут лезть наружу из дырки в брюхе. Я тогда думал, что только Вильгельм на пике может искупить ее слезы. А год назад княжна Долгорукая, сестра милосердия из моего фронтового госпиталя, вышла замуж за сына генерала фон Бюлова, который командовал кенигсбергским укрепрайоном. Она объяснила мне, как Бог допустил, чтобы на людях лопалась кожа. Но кто объяснит мне, как Он допустил это?
Инвалид присел, потому что, вероятно, стальные ноги не позволяли ему наклоняться, не рискуя потерять равновесие, и поднял железный прут. Уперев его одним концом в свое механическое плечо, а другой сжимая в ладони, он стал медленно сгибать руку в локте, выгибая прут дугой. Прут был не меньше полудюйма в диаметре, и толпа завороженно следила за действиями инвалида. Романову приходилось видеть лица борцов и атлетов: их глаза наливались кровью, на шее вздувались вены. Лицо инвалида было спокойным и даже отрешенным, как будто это не его рука сгибала железо, и князю казалось, что он видит фигуру, заглянувшую в этот мир из иного, где действуют совсем другие законы физики.
– Если Бог попускает такое, то я не знаю, существует ли Он вообще, – закричал инвалид, продолжая медленно, без видимых усилий сгибать локоть. – Но если и существует, я не знаю, зачем. Он создал нас слабыми и послал нам страдания. Зачем нам такой Бог?
В этот момент рука, сжимавшая прут, остановилась. Инвалид с удивлением посмотрел на нее, и вот тут на его шее действительно вздулись вены, как будто он изо всех сил посылал руке приказ продолжать сгибаться, а она не слушалась. Толпа стояла молча.
Меньше секунды удивленно смотрели люди и сам инвалид на вдруг остановившуюся руку. Но каждый из тех, кто там был, запомнил эту секунду так отчетливо, как только мог.
– Что, Наумыч, зря на Бога восстал? – выкрикнул кто-то из толпы.
Инвалид среагировал мгновенно. На удивление ловко спрыгнув с ящика, он бросился, расталкивая толпу, к кричавшему. Правая его рука так и замерла с прутом, но левой он схватил человека за шею и поднял вверх. Тот захрипел и задергал ногами, как висельник. Толпа, затаив дыхание, смотрела, как инвалид держал рабочего, пока тот не замер. Петренко разжал пальцы, и тело мешком упало на чугунные плиты пола заброшенного цеха.
– Кто, – закричал инвалид, – кто еще считает, что я восстал зря?
Он повернулся и залез обратно на ящик. Чтобы все видели, в чем было дело, Петренко вытащил левой рукой из кармана часовой ключ и вставил в дырку шинели на правом плече. Он повернул ключ несколько раз, щелкая, как щелкает механизм часов, когда его заводят. И рука ожила. Инвалид разогнул ее, помахал над головой согнутым прутом, показывая всем, до самого края толпы, и принялся сгибать его дальше, доказывая непрешедшую мощь стальных мускулов.
– Да, – закричал инвалид, – Он создал нас слабыми. Все слабые, все. И только машины – сильные.
Увечный ударник согнул прут до конца, поднял его над головой, а потом бросил на пол перед ящиком – с такой силой, что от чугунных плит полетели искры.
– Бог не дал человеку силы сгибать сталь, а машина – дала. Я согнул ее, потому что у меня механическая рука, обе руки механические. Но разогнуть не смогу, потому что между двумя руками – хрупкие, дрянные кости, сделанные Богом, которые треснут, если я начну это делать. Но когда и кости мои станут из металла – тогда смогу я!
Он перевел дух, сглотнул, и кадык на его небритой, грязной шее дернулся, как ручка затвора винтовки Федорова.
– Разве не видите вы, – закричал инвалид, – что машины – самые сильные? Они могут летать, как птицы, плавать, как рыбы, и убивать, как человек. Или вы думаете, что машины – ваши слуги, поскольку вы приказываете, что им делать, заправляете в них топливо и смазываете их шестеренки? А вы попробуйте хоть однажды не заправить – вас рассчитают, выгонят с квартиры, и вы пойдете всей семьей побираться! Нет, милые мои, – не машины служат нам, а мы служим машинам. Да кто вы против машин, если даже ваших детей они могут забрать, когда пожелают?
Инвалид снова закашлялся, согнувшись, он кашлял тяжело и долго, сплевывая кровь. В этот момент луч прожектора с полицейского цеппелина осветил через провалившуюся крышу его согнутую фигуру в шинели. Романов сжался, ожидая пулеметной очереди, в которой не сомневался. Тень от стальных балок и стропил, остова крыши, крестом упала на инвалида, как прицел. Князь почувствовал, как сжались рядом с ним все другие, кроме самого ударника. Цеппелин снялся с места, его луч скользнул по толпе и исчез за кирпичной стеной. Инвалид разогнулся, вытер рукавом рот и несколько раз судорожно схватил ртом воздух.
– Что, вы еще не поняли? – истерично закричал он. – Машинами, мы должны стать машинами, и тогда будет счастье. Наши руки и ноги станут сильными, как машины, но счастье, конечно, будет не в этом. Счастье будет в том, что сильными станут наши сердца. Отчего, отчего ты несчастлив?
Он неожиданно ткнул пальцем в кого-то, стоявшего в первом ряду. Романов не видел, в кого, но подумал, что просто в кого-то случайного. Тот, в кого ткнул инвалид, не отвечал, вероятно, от растерянности.
– Ты несчастлив оттого, что твои дети голодны, жена ходит в лохмотьях, а ты, усталый, приходя с завода, не можешь выпить воды, потому что в твоем доме она замерзает? Если твое сердце не будет болеть о них, если тело не будет чувствовать ни усталости, ни жажды – не станешь ли ты счастливым?
«Тогда я умру», – вероятно, ответил рабочий. Романов этих слов не слышал, но инвалид закричал в ответ:
– От дурная башка! Значит, жить для тебя – непрерывно страдать? Вы, – он крикнул толпе, – вы, кто хочет страдать, – не ходите сюда. Кто хочет верить женским слезам – и вы не ходите! Идите, верьте, а потом глядите в замочную скважину, как они любятся с теми, кого вчера ненавидели. Приходите те, кто страдать не хочет. Кто хочет стать сильным! Мои руки уже машинные, но брюхо еще человечье. А скоро и оно станет машинным. Я знаю способ.
Неожиданно голос инвалида умолк. Князь привстал на цыпочки и увидел, что ударник исчез – вероятно, он спрыгнул с ящика и толпа скрыла его.
– Вот так всегда, – наклонившись к Олегу Константиновичу, сказал Игнат, уже в полный голос, – говорит-говорит, а потом раз – и прекращает. Значит, пора уходить. А в следующее воскресенье снова начнет.
– А если кто захочет стать машиной?
– Что, хочешь?
– Не знаю.
– Кто хочет – каждое воскресенье сюда приходит, слушает. Потом к Семену Наумычу подойти надо, поговорить.