Кладбище для безумцев
Шрифт:
— Студия. С иголочки, в Рождество. Каждый день. Он всегда. Приходил сюда в семь. Утра. Энергичный. Нетерпеливый. Если он видел людей. С закрытыми ртами. Он говорил: откройте! Смейтесь. Никогда не понимал. Кто-то в унынии, а жизнь всего одна. Надо жить. Многое еще не сделано…
Она снова стала уплывать, распускаться, словно эта длинная тирада лишила ее всех сил. С дюжину ударов сердца она ждала, пока кровь не будет спокойнее течь в жилах, затем наполнила воздухом легкие и спешно, словно за ней гнались, продолжила свою речь:
— Я… в тот же год, с ним. Двадцать пять, только что из Иллинойса. Помешанная на кино. Он увидел, что я помешанная. Держал меня… рядом.
Молчание. Затем:
— Чудесно. Все первые года… Студия развивалась. Он строил. Чертежи. Сам себя называл Первооткрывателем. Картографом. К тридцати пяти. Сказал. Хочет, чтобы весь мир был внутри… стен. Никогда не путешествовал. Ненавидел поезда. Только машины. Машины убили его отца. Страсть. Вот, понимаете, он жил в маленьком мире. Мир становился тем меньше, чем больше городов и стран он строил на съемочной площадке. Галлия! У его ног. Затем… Мексика. Острова у берегов Африки. Потом… Африка! Он говорил. К чему путешествовать? Просто запер себя внутри. Он приглашал людей. Вы бывали в Найроби? Пожалуйста! Лондон? Париж? Прошу! На каждой площадке выстроил специальные гостиницы. Ночи: в Нью-Йорке. Выходные: на Рив-Гош… очнуться на римских развалинах. Возложить цветы. К могиле Клеопатры. За фронтонами каждого из городов постелил ковры, поставил кровати, водопровод. Работники студии смеялись над ним. Ему было плевать. Молодой, горячий. Он продолжал строить. В двадцать девятом, в тридцатом, тридцать первом, тридцать втором!
Крамли на противоположном конце комнаты поднял брови и посмотрел на меня.
Господи! А я-то думал, что изобрел что-то новое, когда поселился и стал писать в гринтаунском доме моей бабушки!
— Даже такое место, — прошептала Эмили Слоун, — как собор Парижской Богоматери. Спальный мешок. Высоко-высоко над Парижем. Просыпался с восходом солнца. Безумец? Нет. Он смеялся. Заставлял вас смеяться. Не был безумен… это потом, позже…
Она погрузилась в молчание.
Это длилось долго, и мы уже думали, что Эмили утонула в нем навеки.
Но тут я снова тихо ударил в колокол, и она, опустив голову на грудь, посмотрела на узор, вывязываемый ее пальцами, и вновь подобрала невидимую нить.
— Позже… действительно… безумен. Я вышла замуж за Слоуна. Бросила работу секретарши. Никогда себе не простила. Он по-прежнему играл в большие игрушки… сказал, что все еще любит меня. И вот в ту ночь… авария. Это. Это. Это случилось. И я… умерла.
Долгую минуту мы с Крамли ждали. Одна из свечей погасла.
— Знаете, он иногда приходит, — сказала наконец Эмили под замирающее потрескивание мерцающих и гаснущих свечей.
— Он? — осмелился прошептать я.
— Да. О, два… три… раза… в год.
«Знаешь ли ты, сколько лет прошло с тех пор?» — подумал я.
— Он меня забирает с собой, забирает с собой, — вздохнула она.
— Вы разговариваете? — шепотом спросил я.
— Он говорит. Я только смеюсь. Он говорит… Он говорит, что…
— Что?
— Что даже спустя все эти годы любит меня.
— А вы?
— Ничего. Это неправда. Я причинила… горе.
— Вы ясно видите его?
— О нет. Он сидит далеко, где нет света. Или стоит за спинкой моего стула, говорит о любви. Приятный голос. Все тот же. Хотя он мертв, и я мертва.
— Но чей это голос, Эмили?
— Как… — Она помедлила с ответом. Затем ее лицо озарилось. — Арби, конечно.
— Арби?..
— Арби, — ответила она и покачнулась, неподвижно глядя на последнюю непогасшую свечу. — Арби. Он создал ее от начала до конца. Он так думает. Есть ради чего жить. Студия. Игрушки. Не важно, что я ушла. Он жил ради того, чтобы снова вернуться в единственное место, которое он любил. Поэтому он делал это даже после смерти. Молоток. Кровь. О боже! Он убил меня. Меня! — пронзительно вскрикнула она и упала в свое кресло.
Ее веки и губы крепко сомкнулись. Она сидела без сил, безмолвная, вновь превратившись в статую, навеки. Никакие колокола, никакие благовония уже не сотрут с нее эту маску.
Я тихо позвал ее по имени.
Но она уже выстроила для себя новый стеклянный гроб и закрыла крышку.
— Боже! — произнес Крамли. — Что мы наделали?
— Доказали два убийства, а может быть, три, — ответил я.
— Пойдемте домой, — сказал Крамли.
Но Эмили не услышала. Ей было хорошо там, где она была.
66
И вот наконец оба города слились воедино.
Чем больше света было в городе мрака, тем больше мрака было в городе света.
Туман и таинственная дымка начали переливаться через высокие стены кладбища. Надгробные камни задвигались, словно тектонические плиты. В сухие подземные туннели стали просачиваться холодные ветры. Сама память захлестнула подземелья фильмофондов. Черви и термиты, обитавшие раньше в цветущих садах каменных надгробий, ныне подкапывались под яблочные сады Иллинойса, вишневые деревья Вашингтона и геометрически подстриженные кустарники вокруг французских замков. Огромные павильоны пустели один за другим, с грохотом захлопывая свои ворота. Дощатые домики, бревенчатые хижины и просторные усадьбы Луизианы начали ронять с крыш куски дранки, распахнули зияющие дыры своих дверей, затрепетали от свалившихся на них напастей и обрушились.
Ночью две сотни старинных автомобилей, стоявших на натурных площадках, взревели моторами, выпустили клубы дыма и, взметая гравий и пыль, тайными тропами помчались в родной Детройт.
В зданиях постепенно, этаж за этажом, погас свет, захлебнулись кондиционеры, последние тоги, словно призраки Рима, на грузовиках вернулись в «Вестерн костьюм», что всего в квартале от Аппиевой дороги, а полководцы и цари ушли вместе с последними сторожами.
Нас оттесняли в море.
Границы, как мне казалось, день ото дня все сужались.
Все больше вещей, по слухам, рассыпалось и исчезало. Вслед за миниатюрными городами и доисторическими животными исчезли нью-йоркские дома из бурого песчаника и небоскребы, а вслед за давно пропавшим крестом на Голгофе отправился в печь и в отворенный на рассвете Гроб Господень.
В любой момент само кладбище могло затрещать по швам. Его растрепанные жильцы, лишенные крова, выставленные в полночь на улицу, вот-вот пойдут в поисках нового пристанища на другой конец города, в «Форест лон»;[197] они будут останавливать в два ночи автобусы и пугать водителей, и захлопнутся последние ворота, и подземные туннели-склепы, где хранятся бутылки с виски и коробки с фильмами, до краев заполнятся багровыми потоками холодной жижи, а церковь на другой стороне улицы наглухо заколотит все двери, и пьяный пастор с метрдотелем из «Браун-дерби» будут спасаться бегством среди темных холмов у надписи «Голливуд», в то время как скрытая угроза и невидимая армия будут теснить нас все дальше и дальше на запад, выгоняя меня из дома, а Крамли — с его поляны в джунглях, пока наконец здесь, в арабском гетто, где почти нет еды, зато шампанское льется рекой, мы не найдем свое последнее пристанище, и тогда армия мертвецов во главе с чудовищем под дикие крики хлынет с песчаных дюн, чтобы швырнуть нас на обед тюленям Констанции Раттиган и натолкнуться на призрак Эйми Сэмпл Макферсон, сквозь прибой выбирающейся на берег, изумленной, но возрожденной на христианской заре.
Так все и было.
С поправкой на метафоричность.
67
Крамли пришел в полдень и застал меня у телефона.
— Собираюсь позвонить на студию и договориться о встрече, — сказал я.
— С кем?
— С тем, кто окажется в кабинете Мэнни Либера, когда зазвонит белый телефон на огромном столе.
— А потом?
— А потом пойду сдаваться.
Крамли посмотрел на холодные волны прибоя за окном.
— Иди-ка освежи голову, — сказал он.