ЖАНРЫ

Горькая линия
Шрифт:

— Што ты, разлюбезная моя сватьюшка!— восклицала утомленная застольным шумом и духотой Агафьевна.— Што ты, голубушка! Да ведь самостоятельных-то людей за версту видно. А тут, погляжу я, от одной солонины столы ломятся…

— Ох, уж извиняйте меня, любезная моя гостюшка, ежели чем по первинке не угодила я тебе али не уважила.

— Ах, уж чисто всем я довольна. Так довольна, так довольна, что и сказать не умею, и словесно выразить не могу. Покорнейше благодарствуем вас, сватушки, за все ваши хлопоты да угощения…

— Пирога-то бы рыбьего, сватья, отведала.

— Успем ишо. Отведаем. Да я и не шибко промялась, сватьюшка…

— Ватрушечек покушайте. Крупичатые. С ванилью.

— Благодарствую вас. Так и быть, одну скушаю…

— Да возьми, сват, хоть парочку.

— Уволь, сватья. Дорога не дальняя, не шибко проголодался…

— А ты бы, сватьюшка, вареньица помакала,— снова переметнувшись от Егора Павловича к Агафьевне, завела нараспев Якимовна свою обедню:— Отведай, любезная, клубничного. Попробуй и костяничного. Это ведь доченькино изготовленье. Чисто все ее белыми рученьками припасено и к столу подано. Уж извиняйте, не засидится она у вас без делов. Не таковска. Не загуляется… А уж как она, сватьюшка, на все мастерица-то, так ведь таких поискать только на всей Горькой линии. Ну за што ни возьмется, то у нее в руках огнем и горит. И попрясть, и связать, и любой тебе узор гарусом выложить… А уж такая там чистотка да обиходка, так уж и лишных слов пущать не приходится — сама, придет время, сватья, увидишь.

— Ой, да, сватья, да ведь обиходного-то человека сразу насквозь видно. Ишо бы — от такой родительницы да доченьке нечистоткой слыть! Слава богу, в казачьей семье росла. А уж наш ли брат, линейные казачки, не чистотки да не обиходки,— рассудительно разводя руками, заключила Агафьевна.

— Ну да, тоже мне, сватья, и у нас не в каждом доме и не в каждой семье,— возразила Якимовна.

— Она и тут чистая твоя правда, сватья. И тут я с тобой согласна…

— Сама посуди, сватьюшка, времена-то пошли ныне какие,— продолжала, не унимаясь, Якимовна петь свою песню.— Не успеют другие детушки на ноги встать, а уж, гляди, и волюшку в руки взяли — ни сговору с ними, ни сладу. А уж моя-то ведь доченька така послухмянна, та-ка послухмянна — всему хутору на диво. Ну не радошно ли тако дитятко материнскому сердцу, не болько ли?

— Ишо бы не болько, ишо бы не радошно!— чуть не всхлипывая от умиления, растроганно откликалась Агафьевна.— Вот и я, сватья, опять же про своего Федю теперь тебе доложу. Уж такой он у нас обходительный из себя да такой приветливый, што, скажи, ни старого, ни малого ие обойдет — с каждым душевно поговорить во всяко время сможет.

— И опять же я тебе, сватьюшка, скажу,— плохо слушая Агафьевну, продолжала самозабвенную песню свою о дочери захмелевшая Якимовна.— Хоть и не из кистей у меня Дашенька выпала, а ни умом, ни душевной приятностью нашу породу она не обидела.

— Про породу што зря говорить. Немировы спокон веку — казаки по всей Горькой линии на славе…

— То-то и оно, сватьюшка… А уж про приданое я и не говорю. Хвастать не стану, а сундуки-то не скоро подымешь,— проговорила почему-то полушепотом Якимовна, жарко дыхнув в ухо сватье. И, метнувшись с подносом в сторону, она снова залилась своим чистым и звонким голосом, обхаживая то одну, то другую, то третью сваху.

— Ах, уж чем же это ишо я попотчую вас, голубушка?! Чем вас, сударушка, ишо прибалую,— продолжала напевать Якимовна…

Молодые, как и было положено, занимали за столом центральное место — в простенке, под украшенным утиными перьями и дешевыми дутыми бусами старинным зеркалом. Выпив по первой рюмке огненной, настоянной на вишне водки, Федор и Даша продолжали теперь каждый раз чокаться со всеми гостями. Чокнувшись, но не пригубив своих рюмок, молодые деликатно отставляли их в сторонку и сидели, потупив взоры, строго и молча. В первые минуты пиршества, до тех пор пока еще хмель не развязал языков даже самым словоохотливым, но сию минуту надменно поджавшим губы свахам, пока полутрезвые гости увлечены были опробованием соблазнительных блюд, Федор и Даша чувствовали себя несколько стесненными, неловкими и даже как бы подавленными. А тут еще черт принес под самые окна целый букет разряженных в кашемир и шелка хуторских девок. Забравшись в немировский палисадник, девки бесцеремонно пялились в створные окошки, глазели на станичного жениха. Они без особого стеснения, довольно оживленно, хотя и вполголоса, обсуждали между собой все достоинства и недостатки Федора.

— Женишок-то, девоньки, как аршин проглотил,— не ворохнется!

— Ой, да и на обличье-то он — кыргыз кыргызом.

— На цыгана тоже смахиват…

— Ну нет. Русское, девки, обличье.

— Правильно, русское. Только нос подгулял маленько: на семерых рос, а одному достался…

— Зато чуб табашный — из кольца в колечко!

— Дура. Да это он его плойкой подвил…

— Не барахлите, ветрянки. Кудри природные.

— Батюшки-светы, да он при часах!

— А станишные кавалеры без карманных часов не ходят.

— Может, это не часы, а цепочка для красы.

— Милый мой, часы при вас? Расскажи, который час!

— А ну-ка, подвиньтесь. Встанут, язви их, как коровы, А другим чисто ничо не видать,— сказала басом, протискиваясь к окну, рослая и толстая девка.

— А ты тут кого не видала?!— окрысилась на нее шестнадцатилетняя модница с подкрашенными сурьмой бровями.

— Не на тебя же, бубнову кралю, пришла смотреть.

— Ну ладно. Не ломись, Физа. Ослепла — местов больше нет у окошка.

— Замри, Капа. Дай я на станишного казачка полюбуюсь,— сказала примиряющим басом толстая девка.

— На чужих-то женихов нечего зенки пялить. Своего пора бы тебе, Физа, заиметь годов тому назад с десяток,— не унималась модница с подрисованными бровями.

— А у меня был свой, да весь вышел. А нового для меня завели, да што-то долго, подлец, киснет…— басила, отшучиваясь и упорно пробиваясь к окошку, толстая девка.

Федор сначала злился на зубоскаливших за его спиной девок. Отлично слыша их издевательские насмешки и зная, что все это слышит и Даша, он сатанел с каждой минутой и сидел теперь как на иголках. Наконец, улучив удобный момент, он высунулся в створки и прицыкнул на чертовых просмешниц, пустив даже сквозь зубы по матушке. Но это нисколько не смутило линейных красавиц, а наоборот, только подзадорило их. И они, снова валом прихлынув к окошкам, принялись донимать разгневанного жениха такими на этот раз прибасками, от которых даже у Федора глухо горели темные щеки и ныло где-то в коренном зубу, как это случалось с ним только в минуту великого ожесточения…

В самый разгар пира в горницу ввалился знаменитый не только в станице, но и на всей Горькой линии гармонист Трошка Ханаев в сопровождении Дениса Поединка. Как правило, Трошка никогда не ходил по пирам и беседам без своего закадычного друга. Федор, завидев в дверях приятелей, просветлел, забыв о зубоскаливших под окошком девках.

В пояс откланявшись молодым и поздравив родителей жениха и невесты «с начатым делом», Трошка с Денисом выпили по стакану поднесенной им на подносе водки. И Трошка, не закусывая и не морщась при этом, рывком развернул на ходу канареечные мехи гармони. Затем, важно опустившись на услужливо подсунутую чьими-то руками табуретку, он прогулялся всеми пальцами сверху вниз по басам и потревожил слегка лады для пробы.

На мгновенье в горнице стало тихо. Одна из свах — это была двоюродная сестра жениха, бойкая, востроглазая бабенка Павочка Ситникова,— открыв набитый капустой рот, с изумлением посмотрела на гармониста. Подмигнув разомлевшей от жары и хмеля бойкой бабенке, Трошка крякнул и, сбочив голову, уронил ее, как отрубленную, на лакированный корпус гармони.

Рявкнули басы. И вдруг такая пулеметная очередь дьявольских вариаций вырвалась из-под промелькнувших над клавишами Трошкиных пальцев, что свах, словно вихрем, сорвало с места.

Поделиться с друзьями: