Горе старого Кабана
Шрифт:
И он любовно подмигивал мне на Степашу. Степаша продолжала есть какую-то странную смесь из кваса, лука и сухарей; при словах Кабана она несколько сконфузилась и полусердито заметила:
— Чего на меня смотришь-то?.. Какие узоры нашел?
Затем она тщательно вытерла последний раз всею пригоршней губы, поправила торчавший треугольником на лбу черный, с желтыми горошинами, платок и начала истово креститься. Все ее движения были неторопливы, обстоятельны, размеренны. Казалось, ничто в жизни не могло бы заставить ее изменить порядок того, что она делала, ничто не могло ускорить или замедлить ее грубовато-неторопливых движений. Степаша значительно постарела. Лицо ее и вся фигура отлились уже в те постоянные, устойчивые формы, которые почти не изменяются в течение десятков лет. Румянца на щеках не было и следа, а вместо него легли на лицо грубоватые холодные тени; прежняя девическая полнота заменилась тугою, жесткою, угловатою мускулистостью, и даже прежние, характерные, сердитые карие глаза как-то потухли, глядели степеннее, строже. Но в то же время она как будто одичала еще больше.
Крупным увесистым шагом, с серьезным, сосредоточенным выражением на лице, заходила Степаша из избы в сени, из сеней во двор, из двора опять в избу, то с водой, то с лоханкой, то с отрубями. Под ее могучими голыми ступнями как-то оживилась, заплясала и заходила вся избушка: трещали и стонали подгнившие половицы, вслед за ними подпрыгивали, визжа, лавки, покачивался из стороны в сторону стол, дребезжали треснувшие стекла в окнах и жалобно ныли жидкие доски сенного помоста.
— Вот пошла, вот заходила! — подпрыгивал Кабан и весь сиял восторгом, как будто и его душу захватили в свой странный концерт эти разнообразные звуки. Веселыми глазами всюду провожал он фигуру Степаши. Я в недоумении посматривал на Кабана и думал: что такое могло приводить его в восторг от этой обычной, трудовой процедуры? Что за странную, таинственную симпатию чувствовал он к Степаше!
— А ты бы ее в поле посмотрел! — говорил он мне. — Я бы тебе ее показал тогда… Что я али вот этот мужичонка, — мотнул он бородой в сторону все еще жевавшего мужичка, — плюнуть, одно слово… Какая наша работа? Так, через пень колоду тянем… Галок считаем… Мы в работу не смотрим: к какому она нам ляду!.. Вот он получил деньги — и прощай! Полетел на другое место! Батрак, так батрак и есть… Продажная душа! Ему что колос, что волос из его работы выйдет — все одна цепа!
Мужичок продолжал жевать, по-видимому, по-прежнему равнодушно, и только при словах «продажная душа» вскинул на нас глазами и на минуту перестал жевать.
— Кто он такой? — спросил я Кабана.
— Мужичонка-то? А вот по найму у ней по летам работает… Не здешний, из дальних… Вот уже третье лето у ней батрачит… Сорок рубликов она ему за лето-то отваливает да кормежка… А какой его труд? Продажный… Только норовит от работы отлынять…
— Ты откуда? — спросил я белобрысого мужичка. Мужичок опять приостановился жевать.
— Из белой Арапии он… Ха-ха! Белая рубаха! — отвечал за него Кабан. — Беляк, ты откуда? — окрик-пул он мужичка.
Мужичок повернулся на месте, переставил ноги и, помолчав, сказал:
— Зарайский.
— Ну вот, рязанец, — пояснил мне Кабан.
— Семья-то есть ли? — спросил я опять Беляка.
— Холост, не женат.
Мужичок чуть заметно улыбнулся.
— Давно ли ходишь по людям?
— Сызмалетства… из веков, — протянул мужичок, доев последнюю корку, и вдруг как-то сразу весь заволновался, вышел на средину избы, наотмашь помолился на образа и заговорил, махая сухими руками, заговорил часто, задыхаясь, прерывая и не договаривая слова. — Сызмалетства… Во!.. Гляди! руки-то — плети!.. Пристанишша не видал… во! тридцать годов… на чужих кормах… Своего угла не знавал… на своей печке не погрелся… во, ноги-то! Пол-Расеи отмерил. Во-о, живот-то, гляди: пустой мешок!.. Сызмалетства… Хошь бы часок… хошь бы часок…
— Ах ты… дуй тебя в хвост!.. Да кто тебя гнал шататься-то? — полусердито, полудобродушно закричал на него Кабан. — Кто? Чего при своем месте не сидится, чего от своей деревни отбился? Шатущий! Чего в одиночку-то бродишь, от артели отстал, от земляков?
Мужичок вдруг смолк и опять сел на прежнее место, так же равнодушно смотря на нас во все глаза, как и прежде. По-видимому, он плохо слышал, о чем ему говорил Кабан, он, кажется, увлекся воспоминанием о своей житейской колотьбе и продолжал про себя высчитывать — где, как и когда он проживал.
Но Кабан не унимался.
— Где земля-то? Чего землю бросил? Не любишь? Шататься лучше!.. Эх ты, продажная твоя душа!.. Ты вот смотри, вот девка, а она к своему делу как привержена! Бегает она али нет? — показывал Кабан на вошедшую Степашу.
Степаша приостановилась и стала слушать.
— А по зимам где живешь? — спросил я мужичка.
— В городу, — отвечал он, уже по-прежнему нехотя.
— В городу, — передразнил его сердито Кабан, — в городу! Леший вас тянет туда — к городу-то! Ты бы вот честь честью себе пристанище облюбовал, хозяйку бы взял, к земле бы к своей прилежал, ребятишек бы произростил… Ты бы тогда к своей-то земле не так прилежал, — ты бы в ее, что вон Степаша, кровь свою излил… А ты теперь ей, за деньги-то, как яровину-то спахал? а? Поди-ка, глянь… Ей бы, за ейные-то труды, золотую гречу-то надо, а не токмо что…
— Разве за деньги от нее что возьмешь?.. От нее, матушки, за деньги не возьмешь, — заметила серьезно Степаша, стоя все еще к нам вполоборота, — на деньги хорошего труда не купишь…
— Верно! — подтвердил Кабан. — Ты ей как яровину-то спахал? — опять накинулся он на мужика-рязанца. — Продался, вот и спорины в твоем труде нет… И для бога он не угоден. А ведь она тебе сорок рублев в лето-то отваливает!.. Ведь сорок-то рублев для нее что значит? а?
Я уже давно заметил, что ноги, свесившиеся с печки, понемногу стали двигаться. Сначала две костлявые, худые руки, с крючковатыми и почти не разгибающимися пальцами, силились все стыдливо натянуть на голые колени старый сарафанишко, потом ноги обернулись пальцами к печи и долго старались попасть, вместо ступенек, в отверстия горнушек [6] , где обыкновенно сушатся онучи [7] , и, наконец, кое-как сползла уже с печи старуха.
— Сорок рублев, болезный, сорок рублев! — затянула старуха, едва ее ноги коснулись пола. — Как едина деньга!.. Где девке взять?.. Здравствуйте! — обратилась уже к нам маленькая, худая старушка с воспаленными и гноившимися веками, в повойнике на голове, из-под которого выбивались сухие, серые и хрупкие, как сено, волосы.
6
Горнушка —ямка на левой стороне шестка русской печки для сгребания в нее углей.
7
Онуча —обмотка для ноги под сапог или лапоть; портянка.
Она села на лавке у самой двери, рядом с мужичком-рязанцем, держась корявыми руками за острый край доски.
— Не хотела было раньше вылезать-то из-за печки, — продолжала она, — думаю, что им во мне, старухе!.. Да не утерпела… Вот ты справедливую речь заговорил, Листарха Петрович, больно мне по нраву пришлась. Сорок рублей, болезный, сорок рублей, вот по три лета выплачиваем… А где нам взять, где девке взять? Я вот уж плоха…
— Плоха, старуха, плоха! — добродушно подтвердил Кабан.
— Куда плоха, и слепа, и глуха, и, признаться, глупа стала. Ну, еще когда я была годна, все ничего… А теперь девке хоть в гроб ложиться… Недоимки пошли уж неоплатные…. Мужики ноне на миру стали необходительные: стращают — землю отобрать к семьяным… Что бабам делать? Как девке быть?
— Трудно, трудно…
— И я про то же… По нынешнему времени все мужик; только при мужике и вздохнешь… Вон бабы-то при мужьях как живут: сладким куском питаются, со своею судьбой одни не маются… Муж-то при доме денег не берет, сам несет… Он не за плату землицу-то свою охаживает, вот у него и спорина… И баба-то за ним вздох имеет!.. Ты гляди, вот избенка-то, вся в дырьях: где бы взять починить, где бы заплатку наставить, где бы крышу подобрать, а все заплати… все мужика-то найми, коли мужа нет!.. А он тебе за плату-то еще нагадит, заместо дела… Вот хоть бы Филашка (мотнула она головой в сторону мужичка), и смирен, и богобоязлив, непьющий, старательный, кажись (третье лето знаемся), а вот не дает господь спорины ему в работе… Кто же ведает отчего!.. Ровно у него из рук-то валится!.. А сорок рублев ему подай, где хошь возьми, а подай!.. А будь свой-то мужик, он еще тебе принесет и в работу-то сердцем войдет и лаской приголубит… Свой-то мужик не купленный, свой-то мужик ноне дешевле, только примилуй да приласкай его… А ласка-то не куплена, на хлеб не выменяна! Ласка-то бабья дешева…