Годы без войны (Том 2)
Шрифт:
XXII
Все на столе было красиво и было вкусно; в свете люстр сверкал хрусталь и переливались ножи и вилки, лежавшие по обе стороны прибора перед Павлом; но даже водка, которой он хотя и редко, по праздникам и из стаканов, как было сперва по бедности, а потом по привычке, позволял себе побаловаться, не пошла ему. Он выпил с усилием (эту первую рюмку) и, отломив кусочек хлеба, понюхал и пожевал его. Он не захмелел, хотя и выпил на голодный желудок, а почувствовал только, как голова его словно налилась чем-то тяжелым, мешавшим ему смотреть и говорить. В нем поднималась обида, которую он давно будто носил в себе, и с этой минуты и до конца обеда, когда Роман вывел его, шатающегося, из ресторана и, прислонив к стенке, отошел поймать такси, уже не слышал и не воспринимал того, о чем говорил ему сын; из всего разговора, в котором ведущим был Роман со своим по-мужски окрепшим молодым голосом, своим умением на все мгновенно найти ответ, чтобы осадить отца, своим "просветленным" видением мира и новыми целями жизни, о которых, разумеется, не сказал отцу, - из этого разговора (в одни ворота, как было бы по-современному сказать о нем) запомнилось Павлу только, что сын и слышать не хотел, чтобы вернуться к жене.
– Она мне не пара, - говорил он.
– Как это не пара, а дети?
– Дети, дети, я же не бросаю их, - сказал Роман. И затем он еще несколько раз повторял эту фразу, в то время как было очевидно, что он бросал их.
– А что я скажу матери?
– спросил Павел, пытаясь этим усовестить сына.
– Вам давно следует запомнить, что у меня своя жизнь и я волен сам распорядиться ею.
"Своя... Но что же это за жизнь?" - думал Павел, проснувшись на следующий день утром в комнате невестки, куда сын из ресторана привез его.
С тяжелой похмельной головой он сидел на диване, свесив к полу босые, в кальсонах, ноги, и смотрел перед собой на половик и ножки стола, возле которых разбросаны были пустые катушки.
Ими только что играли дети, и невестка не успела еще прибрать их. Она на кухне кормила сыновей, и оттуда слышен был ее голос и голоса мальчиков, капризничавших и не хотевших есть кашу.
Ася строжилась над ними, грозилась поставить в угол, и Павлу (по его многодетной семье) было так знакомо это, что он невольно, как ни тяжело было у него на душе, с улыбкой взглянул на приоткрытую дверь в кухню. Жизнь, как он привык воспринимать ее, состояла для него не из общих, сколь бы ни были они красивы, суждений о ней, а из таких вот простых (в кругу семьи и между людьми) отношений, от которых, насколько они естественны и наполнены добротой, всегда зависело и будет зависеть нравственное состояние общества; жизнь для него как раз и заключалась в том, чтобы все вокруг было обласкано, накормлено и обогрето той человеческой теплотой, которой, сколько Павел ни растрачивал ее на детей, и прежде всего на Романа, первенца, росшего слабым и болезненным, не только не убывало, но, напротив, в удвоенном, утроенном будто количестве возвращалось к нему. Для него было не правилом, не долгом, а потребностью жизни - помочь ближнему; но этой-то потребности, он видел, не было у Романа. "Как же он не понимает, - спрашивал себя Павел, морщась при одном только упоминании об этом некоем праве для себя (праве бросать детей, как звучало оно для Павла), о котором говорил ему в ресторане сын.
– У него, видите ли, своя жизнь, а у них?
– Он подумал о внуках, которых держал вчера на коленях и голоса которых так ясно доносились из кухни.
– Чья у них, хотел бы я знать?"
В его поседевшей голове никак не укладывалось, что по какому-то придуманному для себя праву распоряжаться собой можно бросать жену, детей и быть веселым и предаваться развлечениям. "Какое же это право?
– думал он.
– Снять бы штаны да высечь, вот и все право. Но как же я все-таки напился?
– вместе с тем перебивал он себя другой мучившей его мыслью. Водка у них тут крепче, что ли? Нехорошо, нехорошо".
Во все это утро и особенно за завтраком невестка как могла выказывала свое недовольство свекром, и Павел, чувствовавший это и понимавший ее и вполне соглашавшийся в душе с нею, что нельзя, неприлично было так до беспамятства напиться ему (как он не позволял себе в Мокшах, стыдясь перед Екатериной и детьми), сразу же после завтрака, сказав, что идет по делам, оделся и вышел на улицу. Он поехал к Сергею Ивановичу, у которого обещал быть вчера и не смог и в разговоре с которым надеялся теперь прояснить многое из того, с чем столкнулся, посмотрев на жизнь невестки и сына. Сергей Иванович был для него, как и всегда, не просто зятем, но отставным полковником и москвичом, то есть человеком, умевшим разобраться во всем. "Юлию потерял, а смотри, выправился, - приятно подумал он, вспомнив, каким увидел вчера на вокзале зятя.
– А ведь тоже вот в Москве живет", заключил он, и ему пришла в голову та простая мысль, что так же, видимо, как и в деревне, не все живут одинаковой жизнью - одни работают, стараются на общество, другие высматривают, откуда можно побольше взять для себя, не одинаково живут и в Москве, что Сергей Иванович живет одной, а Роман другой жизнью, и что та, какой живет Сергей Иванович, близка и понятна Павлу, а какой Роман, была не то чтобы непонятна, но не укладывалась в сознании. "А слов-то, слов понапридумывали, чтобы оправдать себя", продолжал он, припоминая, как на все возражения его против подобной праздности Роман вчера отвечал ему.
Чтобы попасть к Сергею Ивановичу, Павлу надо было проехать почти всю Москву, и только спустя два часа он добрался наконец до нужного, неподалеку от площади Восстания, места. День был солнечный и по-весеннему теплый, один из тех редких для мая московских дней, когда ни старому, ни малому не хочется сидеть дома, все высыпают на улицы, и оттого всюду на тротуарах, в скверах, на площадях видны толпы народа. "Люду-то, люду", думал Павел, обращая внимание на эти толпы и прикидывая (по своим провинциальным понятиям), сколько же надо всего, чтобы прокормить этот люд. Для бригадира Ильи часто бывало проблемой даже в разгар уборки накормить механизаторов, работавших в поле; то не было чем, то не было поварихи, которую, впрочем, могла бы заменить любая в колхозе женщина, то не находилось транспорта подвезти котел или воду на стан; а каково, думал он, должно быть этим, кому здесь, подобно мокшинскому бригадиру, поручено заниматься обеспечением. "Вот она где, Ока и Волга народной жизни, - думал он.
– А мы там у себя канителимся, хотим чего-то.
Вот она..." Но тут опять приходил ему в голову Роман со своим правом распоряжаться собой (правом бросать жену и детей, как неизменно продолжало звучать для Павла), и что-то уже враждебное и чуждое представлялось ему в этом многолюдье, которое во все время пути к Сергею Ивановичу сопровождало его.
У подъезда Павел на минуту остановился.
В помятом пиджаке и брюках, в клетчатой рубашке, купленной Екатериной специально для его поездки в Москву и казавшейся там, в Мокшах, красивой и модной ("На люди едешь, как же", - говорила Екатерина), и с двумя баночками соленых грибов, завернутыми в пакет и газету, которые Павел, как гостинец, нес зятю (и о которых Екатерина сказала, что своего, домашнего посола, каких нет в Москве), он, в сущности, был похож на того косаря с картины Мити, на которого толпами шли посмотреть люди и вокруг изображения которого от открытия и до закрытия выставки не умолкали споры. Но в то время как вокруг того, нарисованного, шумели страсти, вокруг этого, живого, со всей его жизненной судьбой, радостями и огорчениями, со всеми его нуждами, болезнью, потребностью добра, справедливости и удовлетворения, не только не было никаких страстей и споров, но на него никто не обращал внимания; идет себе и идет по улице пожилой деревенский человек по каким-то своим делам, которые беспокоят его, и вокруг него еще тысячи подобных, тоже занятых делами, идут навстречу и обгоняют его.
"Да, этаж-то какой?" - подумал Павел, остановившись теперь уже перед лифтом и развернув замусоленный тетрадный листок с адресом зятя.
XXIII
Хотя в кругу, в котором оказался Сергей Иванович (как и Наташа, и зять Станислав, и однополчанин Кирилл, вошедший во вкус общественной деятельности, и Дорогомилин, живший теперь интересами своей жены, Ольги), более ценилось умение со значением сказать, чем сделать что-либо полезное для общества, и хотя в соответствии именно с этими привязанностями и образом мыслей в распорядке дня отставного полковника и писателя, как его называли теперь, в его потребностях и привычках появилось то барское, что когда-то осуждалось им, а теперь нравилось и именовалось умением жить (и к чему как раз и стремился Роман, строивший план новой женитьбы), но общая атмосфера, установившаяся благодаря Никитичне в доме, не только не напоминала об этом барстве, но, напротив, у всякого заходившего сюда вызывала впечатление, будто все здесь наполнено трудовой жизнью, какою живут миллионы простых семей и какою прежде, не замечая того, жил здесь с Юлией и дочерью Сергей Иванович. Впечатление это складывалось не только из убранства комнат, в которых все было - по вкусу и пониманию Никитичны, никогда прежде не имевшей того, чем она распоряжалась теперь, не только из ее по-старушечьи широких и длинных юбок и фартуков, в каких она и убиралась, и варила, и садилась за праздничный стол, несмотря на возражения Наташи, и не только из разговоров, какие вела с Сергеем Ивановичем, удивляя его своими неожиданными по простоте и наивности суждениями обо всем, какие приносила из очередей и после общения с подругами из Дьякова; оно складывалось из того неистребимого как будто духа простонародья, который Никитична вносила во все и который, несмотря на очевидную противопоказанность Сергею Ивановичу, нравился ему. Эту-то понятную Павлу атмосферу жизни, знакомую по своей семье и дому, он и почувствовал сразу же, как только Никитична, открывшая ему дверь и увидевшая его, разведя руками, проговорила:
– А мы думали, уж и не придешь.
– Она приняла от Павла сверток.
– Сюда, сюда, я шумну сейчас... пишет!
– Нн-ну наконец!
– выступая вперед и, как и Никитична, разводя протез и руку (он давно уже не замечал, что перенимал у нее многое, прежде не свойственное ему), воскликнул Сергей Иванович, только что сидевший за письменным столом, погруженный в очередную статью, с трудом на этот раз дававшуюся ему, и искренне обрадовавшийся появлению шурина. Теперь была причина отключиться от творческих мук, и он с улыбкой удовлетворения на лице подошел к Павлу и обнял его.
– Сдал, а? Сда-ал, - сказал он, отстраняясь на вытянутую руку от Павла и опять приближаясь к нему и обнимая его.
Он почувствовал не то чтобы худобу шурина, но ту какую-то будто обмяклость его тела, которая более, чем что-либо, сказала ему, как устал его деревенский родственник; но сам Сергей Иванович настолько чувствовал себя здоровым - и физически, и душевно, - что, как ни старался, не мог проникнуться состоянием Павла и говорил с ним с той бодростью, будто речь шла не о здоровье, а о пустячке, о котором нечего тревожиться.
– Как твои ноги? Ты знаешь, хотя и с трудом, но все-таки я кое-что приготовил для тебя, - в той манере необязательности, в какой привычно было ему разговаривать теперь, продолжил он, все еще оглядывая Павла.
Хотя Сергей Иванович не успел ничего сказать Кириллу о просьбе шурина, но по тому ходу мыслей, по которому людям иногда начинает казаться, что ими уже осуществлено что задумывалось, он держался так, словно все давно и наилучшим образом было улажено и дело оставалось теперь только за Павлом.
– Лечиться так уж лечиться!
– Он предупредительно поднял палец.
– Да проходи же, проходи, садись.
– И он стал суетливо усаживать шурина в кресло перед письменным столом, в котором, ему казалось, удобнее всего будет устроиться шурину.
Никитична, с умилением, пока они обнимались, смотревшая на них - она всегда бывала неравнодушна к подобным встречам, - радостно прослезилась и ушла на кухню. Хотя ей не было сказано накрывать стол, но для нее это разумелось само собой, тем более что родственник Сергея Ивановича (тем, что был из деревни) вызывал в ней особое, словно был больше родственником ей, чем Сергею Ивановичу, волнение. "Из простых", - думала она, объединяя в этом слове все, что было ее жизнью и состояло из усилий достать, заработать и принести в дом. Она вообще делила людей на тех, кому все само шло в руки, как было, она видела, с Сергеем Ивановичем, у которого только и дел что посидеть за столом, но которому за эти его "сидения" отовсюду переводились деньги (звезда над ним, полагала она), и тех, кому все доставалось трудом, как ей, несшей свой, как она думала, крест, который, впрочем, Никитична несла теперь с удовольствием, пристроившись в доме Сергея Ивановича. И в соответствии с этим разделением на везучих и невезучих и в согласии с роднившим ее с Павлом чувством, возникшим при первой встрече с ним, она несколько раз выходила из кухни, чтобы посмотреть на мужчин. Она не прислушивалась, о чем они говорили, ей важно было, что они говорили, и, видя по их расслабленным лицам, что разговор шел душевный, удовлетворенно опять удалялась к себе. "Рады-то; господи, чего люди делят?
– подумала она, вспомнив, как одно время Кирилл с женой осуждали ее за приносившие ей достаток дела.
– Чего делят?"