ЖАНРЫ

Дьяволина Горького
Шрифт:

Первое чтение пьесы “На дне” проходило во временном помещении – в театре был ремонт. Народу собралось множество, от Саввы Морозова до гримеров, так что была и я. Когда Алексей дошел до смерти Анны, то не выдержал, расплакался и, поглядев на всех, сказал: “Хорошо, ей-богу, хорошо написал… Черт знает, а?.. Правда хорошо!” Шаляпин хлопнул его по плечу: “Хорошо, старик, хорошо!”

Станиславский, борясь со слезами, попросил его продолжать. Что тут скажешь – артисты! А самый главный артист из них – разумеется, Алексей!

Все были в восторге от пьесы, ну а мне было скучно, в пьесе не было никакого действия, а нищета, в которой живут персонажи, меня не растрогала – я не такое видала. Говорят все герои пространно, с горячностью, все очень сентиментально и романтично. Наверняка поэтому пьеса и имела такой бешеный успех в мире. Но до пьесы мне дела не было, мне было приятно смотреть на Алексея и слушать его рокочущий голос.

На репетициях Алексей не присутствовал, он был в Ялте, где пытался уладить дела со своей женой, тяжело переживавшей его измены. Станиславский решил, что актеры должны побывать на Хитровке, думал, это поможет игре. Окрестности рынка были, как говорили лицемеры, излюбленным местом беглых каторжников и бродяг, хотя все знали, что ни в одном другом месте Москвы их просто не потерпели бы. Это был мир проституток и сутенеров, постоянных облав, в домах не было электричества, а вода – только в кране на улице. Тут был лазарет, своя церковь, ночлежки, столовая для бездомных. Мария Федоровна попросила меня сопровождать ее – мало ли, попадется у перекупщиков что-то ценное, а служанке они отдадут дешевле, чем барыне. И действительно, довольно дешево я прикупила несколько китайских ваз. Алексей, который уже тогда страстно коллекционировал безделушки, заявил, что эти китайские вазы – псевдокитайские, но это неважно, потому что их тоже производят китайцы.

Станиславский привел всю компанию в палаты Бутурлина, бывшие в свое время роскошным зданием, но теперь совершенно разрушенные, где обретались бездомные, и некоторые из этих парий, предварительно им отобранные, рассказывали актерам о своей жизни. Все, как водится, врали, потому что бедные и вообще-то лгут себе и другим больше, чем люди зажиточные, а тут им еще и платили за это. Станиславский с гордостью слушал леденящие душу истории – вот они, судьбы страдальцев, вот он, истинный ад, вот до чего должны вы подняться, дамы и господа актеры. Вонь, крысы, сырость – несколько часов кряду дамы и господа стояли в убогом нетопленом помещении, ноги у всех затекли, но садиться им не рекомендовалось, а то еще нахватаются вшей да клопов. Голодранцы вещали неторопливо, будто и сами вышли из постановки Станиславского. Актеры изображали на лицах заинтересованное внимание, Немирович-Данченко, второй режиссер, тоже разыгрывал воодушевление, а художник Симов спал с открытыми глазами. Декорации он давно придумал, но эскизы придерживал, не показывал, пускай думает Станиславский, что его вдохновила Хитровка. Качалов картинно лил слезы, остальные беззвучно смеялись, прячась за спины друг друга от строгого взора классного наставника Станиславского. Эту экскурсию поминали потом месяцами, а о чем-то тоскливом говорили: “Прямо как на Хитровке”.

Накануне премьеры Мария Федоровна как ни в чем не бывало описала Алексею это паломничество на Хитровку. Тот слушал ее с изумлением. Но ничего не сказал, а только взглянул на меня. Посмотрел не щурясь, без смеха, понимающим взглядом. Он знал, что я думаю об этом то же, что и он, потому что мы оба выросли в бедности. Это был первый случай, когда мы с ним обменялись взглядами.

Мария Федоровна очень правдоподобно играла Наташу – простую и чистую, даже слишком чистую, на мой взгляд, девушку, очень естественно куталась в шаль и говорила без нарочитости, чего от нее не ждали, потому что за ней закрепилось амплуа героини. Во время спектакля Алексей нервно расхаживал за кулисами, курил папиросу за папиросой, а когда его вытолкнули на аплодисменты, он не успел загасить папиросу и, неожиданно оказавшись перед занавесом, спрятал ее в кулак. Так и держал дымящуюся папиросу, пока бушевали овации в его честь, а потом, за кулисами, продолжил курить. Актеры смотрели на него с изумлением и восторгом, зная, какое это искусство – держать горящую папиросу так, чтобы она не погасла и не обожгла руку, – этому надо учиться. Все аплодисменты достались автору, а не актерам, не режиссеру. Успех был феноменальный, никогда с тех пор я не видела ничего подобного.

Мы были вместе всю революцию.

Жили мы – Мария Федоровна, Алексей и я с моим мужем – на углу Воздвиженки и Моховой в меблированных комнатах “Петергоф”. Дети Марии Федоровны и Алексея, в общей сложности четверо, с ними никогда не жили. К кабинету Алексея примыкала так называемая “птицевая” комната, где в клетках содержалось всегда пять-шесть птиц; когда какая-нибудь из них умирала, я добывала новую; там же, в мешках, держали птичий корм. В этой комнате хранились и бомбы, а в ящиках письменного стола Алексея – револьверы и уйма патронов к ним.

Начиная с 1904 года большевики по приказу Ленина закупали за рубежом оружие. Литвинов, будущий нарком иностранных дел, занимался его переправкой в Россию, где фабричным и кустарным способом вовсю изготавливали взрывчатку, грабили почты и банки, ведь на закупку оружия нужны были деньги. Полтора десятилетия спустя Алексей встречался с Камо, самым отчаянным из этих грабителей, и даже написал о нем очерк; бедолага этот в то время с большим трудом как раз осваивал грамоту. Эсеры и меньшевики тогда подняли большой шум, считая восстание преждевременным, опасались, что оно приведет к неисчислимым жертвам ни в чем не повинных людей и к ответному удару царского режима – и, конечно, они оказались правы. Но сила Ленина уже тогда заключалась в его умении не считаться ни с чем и ни с кем, и меньше всего – с реальностью. Это он сделал большевиков фанатиками. Революция любой ценой, а кто выступает против, тех бить беспощадно. Первым делом он не царизм хотел свергнуть, полагая так, что он и сам рухнет, а хотел задушить всех, кто с этим режимом боролся, чтобы убрать соперников. Разумеется, для победы его грандиозных замыслов нужна была еще мировая война, которая к семнадцатому году физически и духовно подорвала страну. А то, что еще от нее оставалось, методично добивали после Октября. В бытность нашу революционерами мы этого не предвидели. Я тоже была захвачена и даже ослеплена всем происходящим и была счастлива оттого, что хозяева доверяют мне.

Бомбами и оружием ведал Красин – на удивление элегантный, интеллигентно изъяснявшийся молодой человек, которого все принимали за аристократа, хотя на самом деле происходил он из таких же низов, что и Алексей, – отец его был околоточным надзирателем, прославившимся своей свирепостью. Стрелковое оружие где-то добывал Буренин, близкий друг Марии Федоровны и аккомпаниатор Шаляпина, – он позднее сопровождал их в Америке в качестве переводчика и, насколько я знаю, до сих пор жив. Самую крупную партию оружия перевозили на пароходе “Джон Графтон”, но у финского побережья он сел на мель, часть груза с него растащили местные рыбаки, у которых пришлось потом выкупать однажды уже оплаченное оружие. Лишних денег, конечно, у большевиков не было, но уже и тогда они их швыряли направо-налево. Однако же тем относительно малым количеством оружия они умудрились перебить невероятно много народу. Перевозкой оружия занимались и многие женщины. Например, Феодосия Ильинична Драбкина, которая на пять лет моложе меня и до сих пор жива, привозила нам оружие из Санкт-Петербурга. Участвовали в этом деле и Софья Марковна Познер, Игнатьева, Стасова, всех не упомнишь. Любят женщины поиграть в революцию, особенно если лицом не вышли да не знают, куда девать энергию. Я тоже красавицей не была, курносая, неуклюжая, с короткой шеей, так что была и во мне доля революционного заряда.

В один из дней на Воздвиженку явились тринадцать грузинских студентов и сказали, что пришли охранять актрису Марию Андрееву и писателя Горького. На наши протесты они не реагировали и убираться не собирались. Руководителем этой дружины был актер Васо Арабидзе, который три года спустя совершил в Грузии покушение на генерала Азанчевского-Азанчеева и так и не был пойман.

Кто не был в наряде, те спали вповалку на медвежьих шкурах или на голом полу. Места было немного, потому что и кроме них ночевало у нас много народу, многих я знала только по кличкам: Чемодан, Марат (так звали Шанцера), дядя Миша (какой-то Михайлов), Борода (Десницкий), Седой и Черт, фамилия которого была Богомолов и который, несмотря на свою фамилию, любил пострелять и однажды так пульнул в пол, что к нам прибежал живущий под нами тайный советник и стал умолять, чтобы молодые люди, если можно, стреляли где-нибудь в другом месте, потому что пуля угодила прямо в пианино, когда его жена играла на нем. Какое-то время жил у нас и Грожан, руководивший изготовлением бомб. Алексей дал ему денег и попросил раздобыть себе какую-нибудь менее приметную фуражку, потому что одежда революционера не должна бросаться в глаза. Однажды, уходя, Грожан сказал: “Ну, прощайте, может быть, навсегда”. Алексей отругал его, дескать, негоже революционеру быть пессимистом. В тот же день Грожан был убит. Хоронили его только трое: брат Грожана, Мария Федоровна и один студент. Алексей, бедный, так сокрушался о нем, что не смог пойти на его похороны.

Жили мы весело, потому что еще представления не имели, что она, эта революция, означает. Члены команды “химиков” спали вповалку по всей квартире, временами кавказцы менялись, появлялись новые, их было постоянно десятка два, они учились собирать бомбы. Сознание, что бомбы могут взорваться, щекотало нервы Марии Федоровне, но мне студенты признались, что бомбы не начинены и взорваться не могут. Алексей каждый день обсуждал с ними дела революции и проблемы будущего. Он обо всем говорил откровенно, хотя знал, чем это может ему грозить: к тому времени он успел уже побывать и в тифлисской тюрьме, и в Петропавловской крепости. Меня потрясло, когда он однажды по секрету шепнул мне, чтобы я вела себя осторожней, потому что как минимум половина из этих парней провокаторы и доносчики. А сам между тем с совершенно искренним видом разыгрывал из себя святую простоту. Именно тогда я обратила внимание на это его качество: он умел лгать, говоря правду, и мог прикрывать чистую правду туманом завиральных идей. Из предосторожности тару, в которой приносили бомбы, мы не выбрасывали, а складывали до лучших времен в моей комнате.

На улицу Алексея Мария Федоровна не выпускала ни под каким видом, мало ли, еще застрелят, коли примкнет к какой-нибудь демонстрации, и когда Алексей упрямился, говоря, что его место среди других революционеров, то закатывала такую истерику, что все окружающие принимались слезно молить Алексея, чтобы лучше остался дома. Они вообще нередко цапались не на шутку, не из тех были оба, чтобы уступать другому. За домом постоянно следили семь-восемь филеров, революционеры шныряли туда-сюда прямо у них под носом, я тоже спокойно ходила и с барыней, и одна – так они, как завидят, уже издали мне кивали. Я носила еду и питье, новости, письма, и никогда меня не задерживали.

Алексей, несмотря на “домашний арест”, наслаждался тем, что его считали одним из вождей революции, как-никак – всемирно известный писатель, против ареста которого протестовали лучшие литераторы и философы Европы и Америки. Ежечасно появлялись гонцы с известиями, у него просили совета: он писал зажигательные статьи, философствовал, спорил, вмешивался во все и знал химический состав бомб лучше какого-нибудь профессора-химика. Студенты его обожали, и он этим наслаждался. Позднее все, что по милости Марии Федоровны ему не удалось увидеть собственными глазами, он описал в очерке о Савве Морозове, а еще позднее – в романе “Сорок лет”, получившем окончательное название “Жизнь Клима Самгина”. Кровавые события в Петербурге он показал в очерке о Морозове чрезвычайно наглядно, а вот московские события в “Самгине” – невыразительно и скучно. Вполне возможно, что “домашний арест” спас ему жизнь, зато как писателю навредил. Для меня до сих пор загадка, почему на одну и ту же тему у писателя получается то шедевр, то какая-то ерунда.

Поделиться с друзьями: