Дневник библиотекаря Хильдегарт
Шрифт:
Если на улице тепло, то ждать Трамвая, на самом деле, не так уж плохо. Первые пятнадцать минут ты живёшь смутной, очень быстро уменьшающейся в размерах надеждой. Затем на смену ей приходит неверие и отчаяние. На этой стадии очень важно не сломаться и в самом деле не попробовать Идти Пешком. Потому что никто не знает, что случается с Теми, Кто Ушёл Пешком. Бывает, что некоторые из этих отступников на другой день возвращаются и стоят вместе со всеми на Остановке, и смиренно, покаянно ждут вместе с прочими, и никогда не рассказывают, что же случилось с ними на Пути к Метро, но, несомненно, ничего хорошего с ними на этом сомнительном Пути не случилось. Нужно просто стиснуть зубы, перебороть себя и продолжать ждать. Потом придёт стадия горестной покорности судьбе и наконец – стадия просветления и примирения со всем на свете, даже с распроклятым этим Трамваем, который и не придёт никогда, и не собирается даже, и в мыслях не имеет приходить. Огни летящих по шоссе машин будут играть и перемигиваться в лужах и в парапетах, и светящиеся окна старых кирпичных домов придвинутся ближе, и в них будет чья-то жизнь, и чьё-то тепло, и обои в синий цветочек, не переклеивавшиеся с конца шестидесятых, и потёртые коврики на стенах, и люстры с розовыми курчавыми абажурами, и длинные плети никому не известных растений, свисающие внутрь с подоконников… И ты будешь заходить на каждый понравившийся тебе огонёк, не покидая при этом Остановки, и тебе будут радоваться, как желанному гостю, и поить чаем с крыжовенным вареньем и вафлями «Артек». А в твоём собственном, таком сейчас далёком от тебя доме, куда ты, конечно, позвонил, чтобы тебя не ожидали слишком рано, будут вздыхать, немножко ругаться и говорить, мирясь с неизбежным: опять она ждёт Трамвая после Девяти Вечера.
2006/12/04
Говорят, в молодые годы Вильгельм Аквилонский был весел, жесток и изобретателен. Задумав пойти войной против одного своего родича, он всё-таки немного беспокоился в душе на тот счёт, как к этому отнесутся на Небесах, и, чтобы подстраховаться, выдумал уловку, достойную библейского Иакова. Он пригласил к себе на ужин епископа Сильвестра, который был уже стар и почти ничего не видел. За ужином, как водится, слуга собирался подать епископу чашу с вином, но Вильгельм перехватил её и сам с поклоном поднёс епископу. Слепой епископ улыбнулся, сотворил крестное знамение и благословил руку, подающую ему питьё. Тогда Вильгельм возрадовался и на следующий же день, взяв в ту же руку меч, отправился отвоёвывать у родича его земли.
Но увы – вопреки ожиданиям Вильгельма, поход оказался для него неудачным. Его войско было разбито, а сам он то ли погиб, то ли был взят в плен – никто не знает точно. Во всяком случае, с того самого дня, как он потерпел в бою поражение, о нём не было ни слуху, ни духу. А епископ Сильвестр, невзирая на преклонный возраст, прожил ещё довольно долго. Однажды он посетил один из окрестных монастырей и, входя в ворота, услышал, как один из монахов нескладно, но красивым и звучным голосом напевает какой-то гимн и гремит колодезной цепью, доставая воды для лошадей. И настоятель монастыря сказал епископу, что это один из самых кротких и усердных братьев во всей обители, одинаково ревностный и в труде, и в молитве. Он-де знает грамоту, умеет варить целебные отвары и делать настойки их трав, ходит за больными и притом не гнушается никакой, даже самой чёрной работой. И епископ Сильвестр велел служке подвести его поближе к колодцу, а потом попросил этого монаха дать ему воды. «Преосвященный, - сказал ему с поклоном монах, - я бы с радостью это сделал, но у меня тут нет ничего, кроме лошадиных вёдер». «А ты зачерпни воды в ладонь и дай мне напиться», - сказал епископ. «Отче, - ответил ему монах, - я не смею, потому что рука моя грязна». «Это прежде она у тебя была грязна, - сказал епископ. – А теперь она чистая». И монах зачерпнул воды в ладонь и с поклоном подал епископу, а тот улыбнулся, сотворил крестное знамение и благословил руку, подающую ему питьё.
2006/12/04
Переходить улицу, даже на зелёный светофор, так же неприятно, как входить в клетку с укрощёнными тиграми.
Вроде бы, никто не нападает – все стоят перед тобой, отрывисто дыша, фыркая и нехорошо глядя в упор жёлтыми горящими глазами, и бока вздымаются, но совсем чуть-чуть, еле заметно, и рычание клокочет где-то в утробе, но негромко и почти умиротворённо, и напряжение в корпусе, и барское презрение на мордах … но кто там знает, что у них в головах и в какую минуту у них вдруг резко изменится настроение.
Во всяком случае, от светофора, дрессировщика и регулировщика это точно не зависит.
2006/12/05
Я с детства люблю заглядывать в чужие окна.
Для всех своих недостойных поступков человек всегда находит оправдание. Вот и мы с Собакой, бродя с горящими, как люстры в чужих окнах, глазами по вечерним улицам, говорим друг другу, что не делаем ничего плохого. Люди, которые не хотят, чтобы к ним в окна заглядывали всякие праздношатающиеся зеваки, покупают плотные шторы цвета тюремной стены и наглухо заслоняются ими от постороннего любопытства. А если шторы в квартире не задёрнуты – значит, хозяевам наплевать. Утешая себя этим сомнительным аргументом, мы с Собакой выбираем какой-нибудь дом постарше и поосновательнее, в котором окна особенно жолты, и начинаем фланировать вдоль него. Собака меньше меня ростом и не так хорошо умеет маскировать свои чувства. Поэтому она иногда поднимается на задние лапы и, открыв рот и вытянувшись в струнку, с молчаливым, жадным уважением разглядывает чью-нибудь кухню. Я делаю вид, что возмущаюсь её бесцеремонностью. Она делает вид, что ей стыдно и неудобно. Кухня делает вид, что ей тоже стыдно и неудобно за гору посуды в раковине и трещину вдоль стены, но в глубине души она бывает польщена чужим вниманием. Она знает, что наше любопытство лишено зависти и злорадства. Мы не сплетники. Мы созерцатели.
На днях я заглянула в одно из таких жолтых окон, привлечённая неваляшкой на подоконнике. В раннем детстве у меня была такая же мордастая неваляшка, которая нагло пользовалась моей горячей привязанностью к ней – совершенно, кстати говоря, незаслуженной. Я думала, что в такие игрушки нынешние дети уже не играют. Ан, нет же – вон, стоит, новенькая, блестящая, и таращит знакомые круглые глаза из-за прозрачной тюлевой шторы. Я подошла поближе, вгляделась и обомлела.
Потому что за шторой была наша комната. Та, в которой мы много лет назад жили. Комната в коммуналке на улице Валовой. На потолке была та же лепнина – гирлянды из белых лилий и продолговатых сарделек, - а под потолком висела наша люстра – оранжевые горшочки с крышечками, похожие на растолстевшие и зажившиеся уличные фонари. И обои были наши – с ровными, когда-то приводившими меня в ярость своей бессмысленной чёткостью ромбиками и квадратиками. И картина на стене – скверная, но трогательная копия поленовского «Московского дворика». И дивная кафельная печь, доставшаяся нам от неведомых дореволюционных хозяев. И совсем уж древний, татаро-монгольский коврик немыслимой потёртости и красоты, криво висящий над кроватью – над моей кроватью. И клетка с вечно враждующей супружеской пары хомяков, скандалистов и вымогателей. И стол, уставленный чашками в мелкую серебристо-синюю клетку… пять чашек вмсето шести, шестую я разбила на новый год, когда мы с сестрой вручную отжали сок из четырёх килограммов превосходных марокканских мандарин…
Я смотрела в это окно и понимала, что всё это невозможно, неправдоподобно и возмутительно. Какого чёрта наша комната, которой давным-давно нет на свете, переместилась сюда, на совершенно другую улицу, в другой дом и, вероятно, в другую квартиру? И если она подбирается ко мне поближе, то с какой целью? И если сейчас там кто-то живёт, а там непременно кто-то живёт, то… страшно даже подумать…
Из соседней комнаты выбежал вприпрыжку ребёнок лет шести. Я вздрогнула, и Собака моя вздрогнула, и у нас обеих сами собой заострились уши и задёргались хвосты, но…. Слава Богу, это была не я. Это был мальчик. Тощий, рыжеволосый, с красиво оттопыренными ушами и в майке с Мики-Маусом. Я никогда его раньше не видела.
2006/12/06 О первом снеге
Прогуливаясь изо дня в день по свежей декабрьской траве, всё больше укрепляешься в вере, что так оно и надо. И снег не выпадет вовсе, да и нет его больше в природе как явления, и всё, что нам от него осталось – это прошлогодние рождественские открытки с увесистыми рогатыми снежинками и жалостные песни про замёрзших в заснеженной степи ямщиков.
Помнится, в 800 году в только что народившейся на свет Европе тоже выдалась бесснежная зима. Та зима хорошо запомнилась Эйнхарду, капеллану и биографу Карла Великого. Сам Эйнхард был человек большой учёности, но при этом простой и добрый, и при дворе Карла все его любили, в особенности же - одна из дочерей Карла, по имени Эмма. Долгое время она боялась открыть ему свои чувства, опасаясь отцовского гнева, однако, пришёл день, когда она уже не могла более таиться и тайно отправила посыльного, чтобы тот пригласил Эйнхарда в её покои. Неизвестно, был ли рад Эйнхард такому приглашению или просто не осмелился перечить императорской дочке, но в назначенный вечер он пришёл-таки к Эмме и оставался у неё до утра. На рассвете Эмма разбудила его, чтобы он, пока все спят, тихонько ушёл к себе и не делал ей компрометации. Но когда она открыла перед ним двери, ветер бросил ей в лицо пригоршню снежных хлопьев, и кругом было белым-бело. Снег, о котором все и думать забыли, взял и выпал – как нарочно, именно в эту ночь. И никак невозможно было Эйнхарду уйти от Эммы, не оставив на снегу следов и не выдав тем самым своё ночное присутствие в её девичьих покоях. Но Эмма, поразмыслив лишь с минуту, приказала Эйнхарду вспрыгнуть ей на спину, схватиться за её плечи и поджать ноги. И Эйнхард сделал, как она велела, и Эмма донесла своего возлюбленного до часовни без всяких усилий, ибо он был мал ростом и отличался хрупким телосложением, она же силой и статью пошла в своего грозного батюшку. И на снегу остались лишь её следы, так что всякий, кто увидел бы их, мог подумать только то, что она ходила с утра в капеллу помолиться.
В тот же день, после полудня, Карл Великий потребовал к себе капеллана. И Эйнхард пришёл на зов, чувствуя в душе некоторую тревогу; однако, Карл встретил его ласково и заговорил с ним о том, что вот он уже много лет служит при дворе верой и правдой, а ни разу не попросил себе награды. «Государь, - сказал ему Эйнхард, - клянусь тебе, мне не нужно никаких наград – мне довольно одной твоей дружбы и милости. Вот разве что.. подари мне коня, ибо мой уже стар и не может меня носить». «Отлично! – воскликнул Карл. – Жалую тебе ту кобылку, на которой ты проскакал нынче утром мимо моих окон. Да-да – ту самую, на которой ты перед этим скакал всю ночь, думая, что мне о том ничего не известно». Тут Эйнхард, конечно, устыдился и испугался, и пал к ногам императора, моля о прощении. И Карл не только простил его, но и в самом деле отдал за него свою дочь, ибо он был щедр и великодушен к тем, кто этого по-настоящему заслуживал.
Нет нужды говорить о том, что это всего лишь анекдот, имеющий весьма мало общего с исторической правдой. Однако, он хорошо отражает похвальную снисходительность Карла по отношению к любовным похождениям своих дочек.
2006/12/07 дети
Опять о погоде
********
Моя знакомая (двенадцать лет).
— Я знаю, почему осень так долго не кончается. Потому что где-то Пушкин сидит и пишет.
— Чего-о?
— Ну, у Пушкина есть стихи, мы недавно учили:
В те дни осенняя погода Стояла долго на дворе, Зимы ждала, ждала природа, Снег выпал только в январе…
— И что из этого?
— Как – что? Тогда зима – знаешь, почему не начиналась? Потому что у Пушкина была Болдинская осень. И там решили: раз ему так нравится эта осень, пусть будет подольше, тогда он побольше напишет…
— Где это – «там» решили?
— ( С досадой). Не знаю. Где надо. Решили, и всё. И осень всё была и была. А Пушкин всё сидел и писал. И сейчас так же. Осень такая длинная потому, что кто-то в какой-нибудь деревне сидит и пишет, как Пушкин. Только мы не знаем пока, что он пишет, это же ещё не напечатали. А как напечатают, то все узнают – у нас опять великий поэт, как Пушкин. Ну, не как Пушкин, конечно чуть-чуть не совсем… но почти.